— Э-э, нет, паниматка! Какой же щедрый вечер без щедривочки? А ну-ка, Яцько, Стёха, Златка! Пошли со мной — да споём!
В это мгновение за окном послышался топот ног, загудели приглушённые мужские голоса. И тут же донеслось:
Щедрик-ведрик,
дайте вареник,
грудочку кашки,
кiльце ковбаски!
— Ой, Арсен! — радостно вскрикнула мать и в изнеможении опустилась на скамью. — Это его любимая щедривка!
Стеша метнулась в сени. Грохнул засов. Вместе с морозным воздухом, искристыми снежинками, что завихрились у порога, с шумом метели в хату вошли четыре белые фигуры. И кожухи, и шапки, и рукавицы, и даже лица вошедших так запорошило снегом, что среди них не было никакой возможности узнать Арсена. Все были похожи на сказочных дедов-морозов, которые нежданно-негаданно появились тут. Но вот они стянули с голов лохматые шапки, и три сильных голоса пропели:
Щедрий вечiр,
добрий вечiр,
добрим людям —
на здоров'я!..
Что здесь произошло! Ликованию не было конца! Все повскакивали с мест и бросились к прибывшим.
— Арсен!
— Роман!
— Ненко!
Весёлые восклицания, смех, щебетание девчат, льнувших к своим наречённым, слезы матери, объятия и поцелуи!
Ненко не отпускали от себя Младен и Якуб. Для них его появление было такой неожиданностью, что они никак не могли опомниться. Златка отошла на минутку от Арсена и, тоже обняв брата, чмокнула его в холодную щеку.
Только казак Гурко стоял у порога молча, словно боялся вспугнуть радость и счастье, которые так неожиданно заполнили и всколыхнули этот гостеприимный, тёплый дом.
Когда первая волна чувств наконец улеглась, Арсен произнёс:
— Дорогие мои, как видите, мы с Романом вернулись не одни. Вот это — Ненко, Златкин брат, сын Младена и большой друг Якуба!
Ненко поклонился, пожимая дружески протянутые руки. Звенигориха — она уже знала историю его жизни — поцеловала Ненко в голову.
— О Езус, Мария!.. — воскликнул Спыхальский. — Арсен, ведь ты настоящий чудодей! Колдун! Где и как ты поймал сю птаху, яка так обрадовала сердца Младена, Златки, Якуба?
— В самой что ни на есть Сечи, брат!.. А ещё познакомьтесь с нашим новым товарищем, который прибился к нам в дороге… Казак Гурко!
Гурко сбросил бекешу и, приветливо улыбнувшись, поцеловал руки Звенигорихе.
— Спасибо, мать, за чудесного сына! Он со своими друзьями сегодня спас меня от смерти. Дай боже ему счастья и лучшей доли!
Звенигориха расчувствовалась, поднесла к глазам кончик косынки.
— Спасибо, добрый человек, за ласковые слова. Садитесь все, прошу вас!
— А и правда, пора юж сидать до столу, — засуетился Спыхальский. — А то наши гости, думаю я, так проголодались в дороге, как борзые после охоты!
Вернулся как раз и дед Оноприй, который ставил лошадей в конюшню.
С тех пор как семья Звенигоры, спасаясь от турецко-татарских набегов, перебралась из родного Каменца на Левобережье, пожалуй, не было счастливее минут в их хате, чем в этот щедрый вечер. И хотя беспрерывные войны, вражеские набеги да житейские невзгоды и беды оставили не один болезненный рубец на сердце каждого из присутствующих, хотя в их мирной беседе не раз всплывали горькие воспоминания про утраты и тяжёлые переживания, все же за столом преобладало весёлое, радостное настроение, которому способствовало и то, что они чуть ли не впервые собрались все вместе, и то, что, прогремев над их головами, унеслись, как им казалось, в прошлое страшные войны и лихолетье, и то, наконец, что сидели они за обильным столом, заставленным дарами щедрой полтавской земли.
Разомлевший Оноприй, поблёскивая покрасневшей лысиной, неустанно потчевал гостей: наполнял чарки сливянкой, грушовкой, калгановкой, малиновкой, остропахучим пьянящим мёдом.
Каждую чарку Спыхальский поднимал над головой, рассматривал на свет лампадки, затем напевал услышанную от старой Звенигорихи песенку, очень полюбившуюся ему:
Ой, чарочко манюсiнька,
Яка ж бо ты гарнюсiнька,
Нi сучечка, нi пенёчка —
Вып'ю тебе до донечка!
Потом восклицал своё неизменное: «Нех жие сто лят!» — и выпивал, долго прищёлкивая после этого языком.
Гурко поначалу отмалчивался. А когда дед Оноприй вынес из-за печи кобзу, сразу оживился, глаза его заблестели.
— Дай-ка мне, дедусь!
Взяв кобзу в руки, пробежал пальцами по струнам. Мелодичный перезвон печально поплыл по хате, и к нему добавился такой сочный задушевный голос, который всех заворожил. И полилась чудесная, нежная мелодия.
Та забiлiли снiги, забiлiли бiлi,
Ще й дiбровонька.
Та заболiло тiло каpацьке? бiле,
Ще й головонька.
Песню подхватил Арсен. Два сильных, красивых голоса, сливаясь в один чистый звонкий поток, задрожали, как ветви явора под ветром, заворковали весенними ручьями, отозвались в сердцах неповторимой красой ясного лунного зимнего вечера…
Песня захватывала, очаровывала, все слушали её затаив дыхание.
Спыхальский замер, только из-под прищуренного века скатилась по щеке и повисла на кончике уса одинокая слеза. Несмотря на внешнюю грубоватость и болтливость, пан Мартын был по-детски чувствителен и чуток ко всему прекрасному. Песня растрогала его, разбередила душу, напомнила про нелёгкие последние годы жизни, про то, что и у него сейчас, как и у казака из песни, что захворал в заснеженной степи, никого не осталось, кроме друзей, с которыми он делил хлеб и соль. И когда рассыпался серебристым перезвоном последний аккорд кобзы, он еле слышно прошептал:
— Боже, какие чары! Дьявольские чары! Ваша песня, панове, то есть высшее проявление вашего духа, вашей поэтической натуры!
Семён Гурко с удивлением посмотрел на поляка.
— Ты правильно мыслишь, пан… Однако не все наши соседи, к сожалению, думают так, как ты. Твои земляки, например, паны Синявские, Сапеги, Яблоновские, Собеские, Потоцкие, лезут на Украину, видать, не для того, чтоб услаждать слух нашими звонкоголосыми песнями, а чтобы набить своё брюхо нашим хлебом, салом да мёдом, а карманы — деньгами!
— Только прошу пана не причислять и меня к этой компании! — воскликнул обиженно пан Мартын. — Я, мось-пане, дело другое!
Гурко усмехнулся.
— Похвально слышать это. Я с удовольствием жму твою честную руку, пан! — И нежинский казак крепко обнял Спыхальского за плечи. — Но ведь таких, как ты, маловато!.. А если вспомнить, что сделали с Украиной крымчаки да турки! Страшно представить! На Правобережье каждый второй погиб, каждый третий в неволе, каждый четвёртый бежал на Левобережье, на гетманщину, под защиту Москвы, которая сейчас одна спасает нас от погибели… И только каждый пятый или, может, шестой, если не седьмой, остался ещё там, скрываясь и бедствуя в лесных чащах.