III
Когда топот лошадиных копыт совершенно стих, кюре молча вернулся в свою комнату и направился к кровати, где у изголовья стоял маленький дубовый шкаф. Спрятав в него пакет и тщательно закрыв тяжелые двери, он благоговейно преклонил перед образом колена, весь погрузившись в горячую молитву за дорогого друга и брата. Добрый священник молил Всевышнего защитить его брата от опасностей, и без того часто встречавшихся на его пути, а теперь и подавно, благодаря таинственному делу, ради которого Савиньян только что приезжал к нему.
Между тем наш путешественник быстро приближался к цели своего путешествия. Пробило двенадцать часов, когда он очутился у ворот фужерольского замка, но, несмотря на такое позднее время, там еще не спали: везде мелькали огни, прислуга сновала вдоль длинных коридоров, о чем-то таинственно перешептываясь и группируясь у дверей, ведущих в барские комнаты.
Въехав в большой двор и бросив поводья подбежавшему конюху, Савиньян быстро направился к лестнице, ведущей на первый этаж, и здесь столкнулся с управляющим поместьем.
— Ну что, как дела, Капре? — спросил он.
— Эх, сударь, скверно, очень скверно! — грустно вздыхая, ответил старик.
Не слушая дальше, Савиньян, шагая через несколько ступенек, вбежал по лестнице и очутился в комнате, переполненной народом. Посередине возвышалась огромная кровать из черного дуба, полузакрытая шелковым шитым пологом; на ней теперь умирал старый граф Раймонд де Лембра, владелец Гардона и Фужероля.
Бескровное, желтое лицо графа покоилось на белоснежных подушках; худые, словно окоченевшие руки сплелись на впалой груди; посиневшие веки полузакрывали потухшие глаза, и только вздрагивавшие синие губы указывали на то, что это изможденное временем и болезнью тело еще дышит, еще не замерло навеки… У ног умирающего замковый капеллан читал отходную, а рядом стоял статный молодой человек высокого роста с гордым выражением красивого лица.
В этих глазах, по временам останавливавшихся то на лице умирающего, то на столпившихся у кровати — молящихся слугах, было что-то холодное, острое. В резко очерченных углах губ, в подвижных, часто хмурившихся бровях выражалась непоколебимая воля и властолюбие. Ни одной мягкой черты, какими так богато было лицо старика, нельзя было заметить в красивом лице его сына и наследника.
Увидав вновь прибывшего, молодой человек быстро направился к Савиньяну.
— Мой отец давно уже ждет вас, дорогой Савиньян! — проговорил он вполголоса.
— Я принужден был отлучиться на несколько часов из Фужероля! Может ли он выслушать меня теперь?
— Да, кажется, хотя его положение сильно ухудшилось!
— В таком случае, прошу вас, Роланд, сообщить ему о моем приходе!
Подойдя к кровати отца, Роланд де Лембра наклонился над ним и тихо произнес имя Савиньяна. Старик быстро открыл глаза и еле заметным жестом подозвал к себе прибывшего.
Савиньян, подойдя к кровати, молча остановился здесь.
Взяв его за руку, умирающий одно мгновение молча смотрел вперед, как бы собираясь с силами для разговора, но, заметив устремленные на него глаза сына, еле слышно проговорил:
— Отойди на минуту, Роланд, и вы тоже, отец мой! — обратился он к священнику.
Густо покраснев и еле сдерживая досаду, граф удалился со священником в глубь комнаты, оставив умирающего наедине с Савиньяном.
— Слушай! — прошептал старик.
Молодой человек низко наклонился над кроватью, так что синие губы графа касались его уха. О чем говорил граф, какие тайны сообщал он своему молодому, другу, этого никто не мог знать или слышать. Только когда Савиньян выпрямился, все могли заметить крупные слезы, блестевшие в потухающих глазах старика.
— Неужели же он будет моим наследником? — прошептал он, грустно глядя на сына. Подняв затем отяжелевшую седую голову и указывая глазами на сына, он слабо прошептал: «Заботься о нем, а главное, не забудь о другом…»
Широкие улицы, проделанные современным Парижем в старых кварталах города, недавно вывели на свет Божий старинное здание, считавшееся совершенно исчезнувшим. В нем-то некогда Корнель и целая плеяда менее известных и совершенно забытых теперь поэтов добивались, как величайшей чести, увидеть воспроизведение своих творений на сцене, помещавшейся в этом здании. Это был бургонский дворец, некогда осаждавшийся отборнейшей публикой, которая спешила насладиться игрой известных актеров, игравших благодаря покровительству Анны Австрийской, управлявшей тогда судьбой Франции.
В описываемый момент в этом сборном пункте сливок военного и гражданского общества шло представление «Агриппины», возбудившей бурную полемику среди тогдашней критики, которая обвиняла автора в антирелигиозных и антимонархических взглядах.
Блестящая, шумная толпа, переполнявшая зрительный зал, была настроена воинственно.
Особенно сильно интересовались ходом пьесы два субъекта, затерявшиеся в одном из уголков партера.
Один из них самым усердным образом свистел в тех местах пьесы, которые ему почему-либо не нравились; другой же, наоборот, с удовольствием улыбался, видимо, одобряя мысли автора, и досадливо пожимал плечами на каждый свисток соседа. Наконец, в третьем акте нетерпеливый сосед, желая с кем-нибудь поделиться своей досадой, обратился к молчаливому незнакомцу:
— Не правда ли, какое жалкое произведение?
— Почему, позвольте спросить? — холодно проговорил незнакомец.
— Как почему?! Я никогда в жизни не слыхал еще так уродливо выраженных нечестивых мыслей!
— Однако вы, как вижу, не особенно лестного мнения об авторе!
— Я не могу быть иного мнения о нечестивом еретике, достойном отлучения от церкви!
— Неужели?
— А разве он не высказывает мыслей, оскорбляющих наши святыни?
— Вероятно, вы плохо слышали. Вот что он говорит, — и незнакомец стал декламировать отрывок из «Агриппины», потом другой, третий, все более и более увлекаясь по мере передачи стихов.
— Но как вы могли запомнить такую массу стихов?
— Ну а что, как нравятся вам эти стихи? Не правда ли, они очень недурны?
— Да, действительно!
— Так почему же вы свистели с таким азартом?
— Взгляните кругом… Многие свистят! — как бы оправдываясь, ответил сосед.
— О, жалкий род людской; довольно какому-нибудь ослу зареветь, чтобы все последовали его примеру!
— Послушайте, ведь это наглость!
— Вы думаете?!
— Не думаю, а уверен!
— Тем хуже для вас. Но… тише, начинается четвертый акт.