Как и говорил добряк, дом его был одним из самых бедных в деревне; наш завтрак подали на керамическом блюде и в оловянной посуде; но сомневаюсь, что даже у короля Англии мне предложили бы столь же вкусную еду.
Во время завтрака мой хозяин два-три раза поднимался из-за стола, чтобы переговорить то с одним, то с другим из моих славных прихожан.
Учитель попросил меня не возвращаться в пасторский дом, пока мне не скажут, что пора.
Так что я стал ждать его распоряжений, беседуя с его дочерью и супругой.
Около одиннадцати дверь бедной хижины растворилась.
На пороге появились два самых древних в общине старца в праздничных одеждах.
— Теперь, — обратились они ко мне, — если господин пастор пожелает прийти, мы его ждем.
Я вышел. Вся деревня выстроилась вдоль улицы; земля была усыпана зеленой цветочной листвой, как это бывает в дни больших церковных праздников; даже дверь моего дома украсили ветками и плетеными гирляндами.
То был триумф смиренного.
Я остановился на пороге, приглашая старцев войти, но они из чувства деликатности отказались:
— Спасибо, господин пастор; мы охотно пожертвовали для вас треть рабочего дня, но каждый должен вернуться к своему труду: одни — в поле, другие — в лавку. Входите же в свой дом и простите нас, если мы сделали что-нибудь не так.
Я обнял обоих стариков и, повернувшись ко всем этим славным людям, сказал:
— Друзья, вы сделали для меня то, что я никогда не забуду и за что сохраню к вам чувство вечной благодарности… Идите же со спокойной совестью, и да хранит вас Господь!
Все хором поблагодарили меня и удалились, быть может более довольные и более счастливые, нежели я сам, ведь я получил, а они — отдали.
Я вошел в дом: двух часов оказалось достаточно, чтобы он полностью изменил свой вид. Уходя, я видел его пустынным и печальным, возвратившись, я нашел его обставленным и сияющим.
Осмотр я начал со столовой.
Посреди ее красовался стол, покрытый тонкой скатертью, вокруг него стояли шесть стульев из плетеной соломы, у стены был поставлен шкаф орехового дерева, а в нем помещены стаканы, глиняные горшки, фаянсовая посуда в цветах и птицах — все, конечно, обычное, но зато чистое, веселое, сверкающее!
В ящиках лежал полный набор ножей, ложек и вилок, пусть оловянных, но блестевших, как серебряные.
На окнах висели белоснежные занавеси с полотняными подхватами. Молитвенно сложив руки в знак благодарности одновременно Богу и этим добрым людям, я прошел в спальню.
Там меня ждала отличная кровать; два больших кресла открыли мне свои объятия; комод с небольшим зеркалом на нем размещался напротив кровати; шесть больших портьер из индийской ткани дополняли обстановку — две свисали с потолка над кроватью, четыре висели на окнах.
Я спустился в кухню; там имелось все необходимое, и все же, возвратившись мыслью в прошлое, я пожалел о трех-четырех кастрюлях и двух котлах, которые предложил мне мой хозяин-медник и от которых я отказался.
Из кухни я поднялся в комнатку, в которой мне довелось жить во время двух моих визитов в Ашборн. Мои славные прихожане превратили ее в рабочий кабинет, у стены которого красовался письменный стол с перьями, чернилами, перочинным ножиком, линейками, карандашами и стопкой бумаги.
Бумага оказалась великолепной.
— О! — воскликнул я. — Не позже чем завтра начну мое великое творение!.. Завтра? — спросил я себя. — Почему завтра, а не сейчас же?!..
И я придвинул стул к письменному столу, сел, заострил перо и написал на первой странице:
«ТРАКТАТ ПО СРАВНИТЕЛЬНОЙ ФИЛОСОФИИ»
Но я переоценил свои душевные силы и ясность моего ума.
Произошедшие события крайне меня впечатлили; в этот час я оказался явно неспособен упорядочить мои мысли и придать им определенную направленность: разбежавшимся и дрожащим перед лицом смерти, словно овечки при виде волка, им надо было дать время собраться и успокоиться.
А пока каждая из них спотыкалась о какое-нибудь препятствие: одну остановили три могилы, покрытые розами, барвинками и фиалками, среди которых только что появилась четвертая могила; другую поразило возмутительное равнодушие наследников г-жи Снарт, шедших в похоронной процессии с таким же выражением лица, с каким они присутствовали бы на свадьбе; однако, подобно пчелам, роящимся у цветов, большинство моих мыслей возвращалось к доброте моих славных прихожан, свивших для меня среди своих жилищ такое уютное гнездо.
Затем я перебрал в памяти все свои богатства; они предстали перед моими глазами словно наяву, и я вспомнил то, что во время второго путешествия сказала мне моя добрая мать о моей молодости, об одиночестве моего сердца, об испытываемой мною нужде в спутнице жизни.
Я говорил себе: да, каким бы веселым ни стал мой дом, какой бы радостной ни была его меблировка, какую бы любовь я ни чувствовал к моим прихожанам, какой бы привязанностью они мне не отвечали, я в какие-то часы буду оставаться наедине с самим собою; я спрашивал себя: что мне делать с этим хозяйством, быть может несколько недостаточным для двоих, но несомненно слишком большим для одного.
Кто будет следить за порядком в доме? Кто побеспокоится о приготовлении пищи? Кто после возвращения из моих поездок — то по деревне, то по окрестностям — будет на пороге ждать меня с приветливой улыбкой, которая торопит войти в дом того, кто так долго отсутствовал? Возложу ли я все эти заботы на плечи посторонней женщины? Увы, при посторонней женщине не будет ли дом еще более пустынным, а мое сердце — еще более одиноким?
Перо выпало из моих пальцев; я вздохнул и, чувствуя, что кровь приливает к моим щекам, открыл окно, чтобы вздохнуть полной грудью.
На следующий день мой разум был спокоен, и ничто не мешало мне приняться за мой трактат по сравнительной философии.
XIII. О ТОМ, ЧТО Я УВИДЕЛ ИЗ ОКНА С ПОМОЩЬЮ ПОДЗОРНОЙ ТРУБЫ МОЕГО ДЕДА-БОЦМАНА
Конечно же, я подошел к окну только для того, чтобы подышать свежим воздухом.
Небо было так затянуто облаками и стоял такой туман, что я едва мог разглядеть что-нибудь за пятьсот шагов от окна.
Но, казалось, погода только и ждала моего появления, чтобы проясниться, и в ту минуту, когда я взглянул на поля, слабый луч солнца проскользнул между двумя облаками и, просочившись сквозь туман, окрасил его желтоватым светом, который, то слабея, то набирая силу, в конце концов залил весь горизонт; в облаках возник разрыв, позволивший мне видеть уголок лазури.
Теперь появилась вероятность, что день будет прекрасным.
Расположенный больше к мечтательности, нежели к труду, я не сводил глаз с этой изумительной небесной голубизны, говоря себе с тем суеверием, какое живет в каждом из нас, но у меня в эту важную, а то и самую значительную минуту моей жизни, было, быть может, сильнее, чем у кого-либо другого: