Я обеими руками ухватилась за капор:
— Не смей!
Питер улыбнулся, глядя на меня какими-то стеклянными глазами, словно он долго смотрел на солнце. Он сумел вытащить из-под капора прядь волос и стал накручивать ее на палец.
— Когда-нибудь, Грета, — и скоро — я все это увижу. Не всегда же ты будешь оставаться для меня загадкой. — Он надавил мне рукой на низ живота. — В следующем месяце тебе исполнится восемнадцать лет, и я поговорю с твоим отцом.
Я отшатнулась от него. У меня было такое чувство, будто меня заперли в темную жаркую комнату, где я не могла дышать.
— Я еще слишком молода. Слишком молода для такого.
Питер пожал плечами:
— Многие выходят замуж в восемнадцать лет. Зачем ждать? Я нужен твоей семье.
Впервые он намекнул на бедность моих родителей, на их — а следовательно, и мою — зависимость от него. Поэтому они и принимали от него мясо и разрешали мне уединяться с ним в темном закоулке по вечерам.
Я нахмурилась. Мне не понравилось напоминание о его власти над нами.
Питер понял, что сказал лишнее. Чтобы умилостивить меня, он заткнул прядь волос обратно под капор. Потом погладил меня по щеке.
— Ты будешь счастлива со мной, Грета, — сказал он. — Вот увидишь.
Когда он ушел, я, несмотря на холод, еще долго ходила вдоль канала. На нем взломали лед, чтобы дать пройти баркасам, но на поверхности воды уже образовался тонкий ледок. Я вспомнила, как мы с Франсом и Агнесой приходили сюда и бросали камешки, пока последняя льдинка не скрывалась под водой. Как давно это было!
За месяц до этого он попросил меня подняться в мастерскую.
— Я буду на чердаке, — объявила я собравшимся на кухне после обеда.
Таннеке даже не подняла головы от шитья.
— Перед уходом подложи в очаг дров, — приказала она.
Девочки учились плести кружева под надзором Мартхе и Марии Тинс. У Лисбет были ловкие пальцы и большое терпение — у нее получалось хорошо. Но Алейдис была еще слишком мала, чтобы справляться с такой тонкой работой, а у Корнелии на нее не хватало терпения. У ног Корнелии перед огнем сидела кошка, и Корнелия порой дергала у нее перед носом нитку, чтобы та начинала ее ловить. Наверное, она надеялась, что кошка в конце концов зацепит когтями за ее вязанье и порвет его.
Подложив дров в очаг, я обошла Иоганна, который играл с волчком на холодных плитках пола. Когда я была уже у двери, он так сильно крутанул волчок, что тот полетел прямо в огонь. Мальчик начал плакать. Корнелия расхохоталась, а Мартхе попробовала вытащить игрушку из пламени с помощью щипцов.
— Тише, вы разбудите Катарину и Франциска, — одернула их Мария Тинс. Но ее никто не слушал.
Я с облегчением сбежала из шумной кухни, хотя и знала, что в мастерской очень холодно.
Дверь мастерской была закрыта. Остановившись перед ней, я сжала губы, разгладила пальцами брови и провела ладонями по щекам к подбородку, словно пробуя на ощупь яблоко — достаточно ли оно крепкое. Секунду я постояла перед тяжелой деревянной дверью в нерешительности, потом тихонько постучала. Ответа не было, хотя я знала, что он там и ждет меня.
Был первый день нового года. Он загрунтовал фон на моей картине почти месяц назад, но с тех пор в ней ничего не изменилось: не было красных мазков, обрисовывающих форму предметов, не было «неправильных» красок, не было светотени. Холст был равномерно покрыт желтовато-белой грунтовкой — той самой, которую я видела каждое утро, убираясь в мастерской. Я постучала громче.
Когда я открыла дверь, он хмуро сказал, не глядя мне в глаза:
— Не надо стучать, Грета, заходи, и все.
Он отвернулся и пошел к мольберту, на котором пустой, равномерно загрунтованный холст ждал, когда на нем появятся краски.
Я тихо закрыла дверь за собой, заглушив шум детей снизу, и вошла в комнату. Сейчас, когда наступил решающий момент, я почему-то была совершенно спокойна.
— Вы меня звали, сударь?
— Да. Встань вон там.
Он показал в угол, куда он сажал предыдущих натурщиц. Там стоял тот же стол, что и на картине, изображающей концерт, но он убрал с него музыкальные инструменты. Потом он вручил мне письмо:
— Прочти это.
Я развернула листок бумаги и наклонила к нему голову. Сейчас он догадается, что я только притворяюсь, будто могу прочитать скоропись.
Но на бумаге ничего не было написано.
Я подняла голову, чтобы это ему сказать, но прикусила язык. Хозяину незачем было что-то объяснять. И я опять наклонилась к письму.
— А теперь попробуй вот это, — сказал он, давая мне книгу. У нее был изношенный кожаный переплет, а корешок был в нескольких местах разорван. Я открыла книгу наугад и всмотрелась в страницу. Ни одного знакомого слова я там не увидела.
Он заставил меня сесть, потом встать и, держа книгу в руках, посмотреть на него. Потом забрал книгу и вручил мне белый кувшин с оловянной крышкой и велел сделать вид, что я наливаю из него вино в бокал. И все это время он был словно бы в недоумении — словно кто-то рассказал ему историю, конца которой он никак не мог вспомнить.
— Все дело в одежде, — пробормотал он. — Потому-то ничего не получается.
Я поняла. Он заставлял меня принимать позы, присущие богатым дамам, но на мне была одежда служанки. Я подумала о желтой накидке и черно-желтом жилете. Что из них он прикажет мне надеть? Но эта мысль совсем не вызвала у меня восторга: наоборот, мне стало не по себе. Во-первых, нам никак не удастся скрыть от Катарины, что я надеваю ее вещи. К тому же я чувствовала себя не в своей тарелке, притворяясь, что читаю письмо или книгу или разливаю вино — ведь в жизни мне никогда не приходилось этого делать. Как бы мне ни хотелось почувствовать под подбородком мягкую меховую оторочку накидки, мне никогда не приходилось носить таких вещей.
— Сударь, — проговорила я наконец. — Может быть, мне лучше делать то, что обычно делают служанки?
— А что делает служанка? — тихо спросил он, подняв брови.
Я не сразу смогла ответить — так у меня дрожали губы. Я вспомнила нас с Питером в темном закоулке.
— Шьет, — ответила я. — Вытирает пыль и моет полы, таскает воду. Стирает простыни. Нарезает хлеб. Чистит оконные стекла.
— Тебе хотелось бы, чтобы я изобразил тебя со шваброй?
— Я тут ничего не решаю, сударь. Это не моя картина.
— Верно, не твоя, — хмуро отозвался он. Казалось, он разговаривает сам с собой.
— Нет, я не хочу, чтобы вы нарисовали меня со шваброй, — неожиданно для себя сказала я.
— Конечно, нет, Грета. Я не стану рисовать тебя со шваброй.
— Но я не могу надеть вещи вашей жены.
Последовало долгое молчание.
— Надо полагать, ты права. Но я не хочу изображать тебя служанкой.
— Тогда кем же, сударь?
— Я нарисую тебя такой, какой увидел в первый раз, — просто Гретой.
Он повернул стул в сторону среднего окна, и я села. Мне было ясно, что мое место — на этом стуле. Он будет искать позу, которую нашел месяц назад, когда принял решение нарисовать мой портрет.
— Посмотри в окно, — сказал он.
Я посмотрела на серый зимний день и, вспомнив, как я замещала на картине дочь булочника, постаралась выкинуть из головы все мысли и успокоиться. Но это было нелегко: я не могла не думать о нем, о том, что я сижу перед ним.
Колокол на Новой церкви пробил два раза.
— Теперь медленно поворачивай голову ко мне. Нет, не плечи. Тело пусть останется повернутым к окну. Поворачивается только голова. Медленнее. Медленнее. Стой! Еще чуть-чуть. Стой! Теперь сиди не шевелясь.
Я сидела не шевелясь.
Поначалу я не могла смотреть ему в глаза. А когда посмотрела, мне показалось, что передо мной внезапно вспыхнул огонь. Тогда я стала рассматривать его твердый подбородок; его тонкие губы.
— Грета, ты на меня не смотришь.
Я заставила себя взглянуть ему в глаза. Опять меня словно охватило пламенем, но я терпела — ведь он так просил.
Постепенно мне стало легче смотреть ему в глаза. Он глядел на меня, но словно бы не видел меня. А видел кого-то другого или что-то другое. Можно было подумать, что он смотрит на картину.