Дынников расспросил мальчишку, где и как он получил письмо, накормил пайковым супом и отпустил, наказав держать язык за зубами.
Тем же вечером на двери своего дома Дынников обнаружил тетрадочный листок с угольным рисунком — череп и скрещенные кости над могильным холмиком — и подпись: «Привет от Шидловского».
Партиец не ошибся: у банды в городе были свои люди.
Листок Дынников спрятал, а Кате продиктовал приказ полуэскадрону с вечера идти по волостям на свободный поиск банды и долго потом втолковывал горячему кавказцу, что приказ этот выполнять не нужно — надо только выйти за город, в заовражье, и ждать там, держа с милицией полевую телефонную связь.
Наконец командир уразумел, в чем дело, и, разом все простив Дынникову, побежал поднимать своих джигитов, которые и впрямь застоялись и от скуки начали уже потихоньку бузить.
А несколько часов спустя Дынников узнал о Кате такое, что заставило его сначала задуматься, потом призадуматься и, наконец, прийти к твердому решению немедленно уволить ее из милиции, как чуждый и враждебный революции элемент.
Оказалось, что Катя знакома с Шидловским. И не просто знакома, но, как выяснилось, он ухаживал за ней, еще будучи гимназистом, и до начала нынешней зимы слал ей с оказией черт знает где добытые цветы, и прекратил посылать лишь тогда, когда Катя устроилась машинисткой. И что хуже всего, она, видевшая — не слепая же! — как и Дынников, и другие товарищи недосыпают — ищут шидловский след, молчала обо всем, утаивала. Возможно, прежние ее отношения с Шидловским были небезгреховными, хотя она и отрицала это и расплакалась в ответ на гневные слова Дынникова.
А вышло все на поверхность так.
Дынников, озабоченный мыслью, что где-то в городе ходят пособники банды и, вполне возможно, ищут случая свести с милицией счеты, подумал вдруг, что Кате ежедневно приходится одной идти через весь город и что ее спокойно могут подкараулить. Он даже вскочил из-за стола, опасаясь, что она уже ушла, и на миг ему стало до того страшно, что сердце его ухнуло куда-то вниз, как сорвавшийся с обрыва камень. Успокоился он и малость пришел в себя, лишь расслышав за стеной спотыкающийся стук — Катя хоть и выучилась обращению с «ремингтоном», но печатала медленно, двумя пальцами и била по клавишам изо всех своих слабых сил.
Преодолев привычную робость, Дынников на деревянных ногах, еще более мрачный, нежели обычно, зашел в канцелярию и, кося глазом, сказал Кате, что хотел бы встретиться с ее отцом, учителем Истоминым, и переговорить относительно вечерних курсов для милиционеров. Партия и товарищ Ленин призывали партийцев и всех трудящихся людей учиться, и Дынников, самоучкой постигнувший и письмо и арифметику, обрадовался и газеты с ленинским наказом держал при себе. Он уже не раз говорил с начосочем, что неплохо бы соорудить для милиции хоть какие курсы, и они вдвоем мозговали, где взять денег на оклад учителям.
— О курсах, с папой? — сказала Катя. — А когда?
— Сегодня.
— Не знаю, — сказала Катя задумчиво. — Впрочем, попробуйте, может быть, он и согласится.
Он подождал, пока Катя уберет «ремингтон», и вышел с ней на улицу в пугающую темноту. Крышку деревянной коробки маузера он отстегнул еще на лестнице и потихоньку перевел флажок предохранителя в положение «огонь», а саму коробку передвинул, чтобы была под рукой.
Катя шла быстро, торопясь, и Дынников молчал по дороге, то и дело сбиваясь с шага и тоже невольно частя. Это мешало ему вглядываться в опасные тени переулков, и он обрадовался, когда они подошли к ее дому. Знакомая собака выбралась из лаза под воротами, обнюхала и облизала его руку.
— Ну вот еще, — сказал он, смущаясь. — Поди-ка прочь…
Вслед за Катей поднялся Дынников по шаткому крыльцу в темненькие сени, а оттуда в комнату в живое, душное тепло человеческого жилья.
— Посидите, — сказала Катя и быстро ушла за перегородку, откуда секунду спустя донеслись ее шепот, шуршание матрасных пружин и ответный шепот с покашливанием, мужской, сердитый.
В комнате было тесно от множества вещей — пузатых комодиков, стульев с гнутыми спинками, этажерок, на одной из которых в чинном порядке выстроились фарфоровые слоны с задранными хоботами, углового столика под кружевной накидкой и другого стола, обеденного, посредине которого, однако, стояла не лампа, а ваза с крашеным бессмертником. Лампа висела под потолком, и вниз от нее тянулись цепи с черными шариками, к одной из них была привязана ниточкой китаянка в розовом платье. Дынников ожидал, что Катин отец окажется уютным старичком в пенсне при шелковой тесьме. А из-за перегородки, стуча босыми пятками, вышел мужчина с заспанными глазами, еще нестарый и ростом на полголовы выше Дынникова. Не подавая руки, он осмотрел Дынникова с фуражки до шпор, оправил сбившуюся рубаху и сказал, растягивая слова:
— Весьма рад.
И сел, коротким жестом предложив Дынникову место на диване. Под рубашкой у него густо вились темные волосы. Дынников, завязывая разговор, потрогал пальцем куклу в розовом.
— Китайка?
— Китаянка, — сухо поправил Истомин. Выслушав предложение Дынникова, он покачал головой.
— Почему же? — спросил Дынников. — Мы не бесплатно просим: и деньги выделим, и паек, по возможности, конечно.
— Не в этом дело, — сказал Истомин. — Мой предмет далек от интересов ваших коллег. Я историк, а история России… Впрочем, вы читали Веселовского? Карамзина?
Из-за перегородки выскользнула Катя и остановилась поодаль, держа в руках ярко расписанные чашки.
— Папа!
— Карамзина? — недобро сказал Дынников. — Не доводилось. Ну и что же?
Истомин, раздумывая, постукивал пальцами о стол.
— Извольте. История, если хотите, не только предмет, но и отношение к эпохе. Не так ли? Для вас монархия — это всего лишь расстрелянный чекистами Николай Второй и распутинщина. А для меня — Петр и Екатерина Великая, Иоанн Грозный, Калита и Василий Темный, наконец, славные имена ревнителей земли русской. Не будь их, не было бы России, и народа ее, и вас, и меня… И когда я говорю о монархии, то вижу и поле Куликово, и рать Невского, изгоняющую тевтонов. И горжусь, что они были, несли Руси — а следовательно, и мужику, пахарю — всяческий прогресс и процветание.
— Мужику? — сказал Дынников.
Не ожидая ответа, он поднялся, тяжело поводя плечами. Истомин был ясен ему, прозрачен до самого дна.
— Значит, говорите, мужику? — повторил Дынников.
— Не верите? Не укладывается в ваши догматы, гражданин комиссар? И все же сам по себе народ темен и сер. И не в силах двигать историю. Эпохи создаются личностью. Вспомните Петра и скажите: вправе ли мы, говоря о промышленности и мореплавании, стереть со скрижалей его имя и позабыть, что им создавались и флот, и рудники, и потрясающая мир столица?