— Не верите? Не укладывается в ваши догматы, гражданин комиссар? И все же сам по себе народ темен и сер. И не в силах двигать историю. Эпохи создаются личностью. Вспомните Петра и скажите: вправе ли мы, говоря о промышленности и мореплавании, стереть со скрижалей его имя и позабыть, что им создавались и флот, и рудники, и потрясающая мир столица?
Лицо у Кати было несчастное, и Дынников хотел было успокоить ее, сказать, что это не вина, а горе — такой вот отец, но промолчал, подумав, что лучше поговорить с ней завтра.
Теряя к Истомину последний интерес, он огляделся равнодушно — так, на прощание — и наткнулся взглядом на фотографический портрет в рамке из ракушек.
— Кто? — спросил он, делая шаг к портрету. — Откуда он у вас?
В два шага он обогнул стол и, локтем посторонив Истомина, снял карточку со стены. Сомнений не было: ему улыбался Шидловский — бандит и убийца Шидловский.
— Это мой ученик, — сказал Истомин. — Бывший ученик, видите ли.
Чашки звякнули в Катиных руках.
— Почему? — сказал Дынников. — Почему не знал?
Он слушал Катю, не перебивая, укладывая каждое слово в память, как булыжник в стену. Они падали, и стена становилась все выше и толще, отделяя Катю от него и оставляя ее где-то там, в чужом мире, гимназисткой с косой и бантом, обожающей танцы в благородном собрании. В этом мире были и томики Северянина, переложенные памятными ленточками, и записочки от влюбленных мальчиков, и Шидловский, вальсирующий как бог.
— Дальше, — сказал Дынников жестко.
Не всегда прошлое укладывается в личное дело в картонной папке. В ней не нашлось места ни для того вечера, когда восьмиклассник Шидловский объяснялся в любви шестикласснице Истоминой, самой тихой и самой красивой девочке в гимназии, ни для цветов, положенных на крыльцо этой зимой чужими руками, в захватанном многими пальцами конверте: «Оплакиваю ваше предательство и свою любовь. Серж». Вечер от письма отделили три года: для Кати они заполнились тоской и смятением души; для Шидловского — кровью; для Дынникова — госпиталями гражданской и больничкой здесь, в уезде, где накладывали ему на новые раны рвотно пахнущие карболкой бинты.
Дынников помял в пальцах письмо, которое Катя отыскала в оклеенном плюшиком альбоме.
— Еще были? Лучше сразу скажи.
— Нет, — сказала Катя чужим голосом. — Клянусь вам!
— Где он?
— Не знаю… Мы два года не встречались, ни разу…
— Хорошо, — сказал Дынников.
Он совал карточку в карман, обламывая рамку, и все не мог попасть — пальцы ходили ходуном. Дынников знал себя, знал, что может произойти сейчас, через миг, и поэтому, так и не спрятав карточки, ринулся к двери.
Уже выходя, он через плечо бросил Кате то самое слово, услышав которое она приглушенно охнула, прикусывая пальцы, прижатые к губам.
Ярость захлестывала его.
На углу Дынникова догнала ласковая дворняга. Потыкалась мордой о галифе, вежливо взвизгнула и отстала Дынников тоскливо выругался окопными словами, какими давно уже не ругался.
В эту ночь он все не спал, курил, ворочался на жестком кабинетном диване, а пришел в себя только поутру, когда от верного человека с неожиданной оказией подошло второе письмо. Дынников позвал начосоча и, пока тот читал, разглядывал тополиную зелень за окном и думал о Кате.
— Выходит, сегодня? — сказал Дынников. — Я ему верю.
Если только разведчик не обманулся, если Шидловский не раскусил его и не обернул себе на пользу свою с ним близость, то нападение должно было про изойти ныне где то за полночь. Неясно было только, откуда и как — в седлах или пешими — войдут в город бандиты. Выходит, не зря дрогли от росы в овраге сорок конников, а другие двадцать месили грязь на проселках, создавая видимость, что отряд, рассыпавшись, ловит ее тер по волостям.
Дынников любовно прикрыл газетой полевой телефон, чтобы не лез поколупленной краской в посторонние любопытные глаза, и сел писать приказ об отрешении от должности машинистки, уличенной в связях с преступным элементом. Закончив и крупно расчеркнувшись внизу, он составил рапорт начальнику губмилиции, где брал на себя всю ответственность за происшедшее и просил замены для пользы общего дела.
Бумага была толстая, скверная, в ней попадались корявые щепочки, и перо цеплялось за них, разбрызгивая чернила Дынников писал, спотыкался, видел лицо Кати и совершенно не к месту вспоминал мелочи, еще не давно его волновавшие мягкие, почти прозрачные колечки волос на шее, когда она сидела, наклонившись за «ремингтоном», смешную опечатку — «приток» вместо «притон», — позабавившую и Дынникова, и милиционеров, еще какие-то, совсем уж глупые пустяки. Вспомнилось, как всем наличным составом ходили за город, в рощу, пострелять по врангелевской морде на мишени — изрешетили и ее и сосну, и начосоч промахнулся и убил пролетавшую ворону. Наган в Катиных руках клонился к земле, она закрывала оба глаза, отворачивалась, и пуля уходила «в молоко». Дынников навскидку бил из маузера, вколачивая свинец в смертельную точку над переносицей Врангеля.
Возвращались за полдень, мокрые по пояс, в полном упоении собственной меткостью, немного хвастались, что если б в бою, то уж точно, под самую бровь, наповал, и поддразнивали обидчивого начосоча его вороной. У сквера, возле могилы, постоя ли, сняв шапки, спели «Мы на горе всем буржуям» и, повыше подняв над плечами пробитый пулями щит, строем прошли до милиции.
Вспомнилось и другое — как тащили по коридору упиравшегося Мишку, поджигателя бедняцких хозяйств, пойманного Дынниковым в засаде. Мишка что есть силы цеплялся за скамьи и доски пола квадратными носами добротных яловых сапог и голосил по-дурному. Потом вдруг успокоился, позволил поднять себя на ноги и сказал, ни к кому в частности не обращаясь:
— За меня Шидловский заплатит! Слезами не отмоетесь, сволочь краснопузая!
И пошел в камеру, стряхивая с колен мелкий коридорный сор.
Катя тогда стояла у стены и прижимала ладони к вискам. Проходя мимо нее, Мишка молодцевато сплюнул и приосанился, а Катя отпрянула и стояла бледная, пока его не отвели в подвал.
— Напугалась? — спросил ее Дынников.
— Ужас какой! — сказала Катя и потерла пальцами виски.
— Этот свое отгулял, за другими черед, — сказал Дынников. И успокоил: — Всех переловим.
Сейчас Дынников вспомнил это, и Катину бледность, и пальцы ее, прижатые в испуге к вискам, и думал, что, вполне возможно, не Мишки, а за Мишку испугалась она тогда, и казнил себя, не разгадавшего ее раньше. Понемногу ему стало казаться, что она нарочно влюбила его, завлекала по хитрому и делала так, быть может, потому, что сговорилась с Шидловским, за думавшим заманить в западню и погубить комиссара уездной милиции. Подумав так, он решил не читать ей покамест приказа, а положить его в стол до времени ночью Шидловскому своего не миновать, тогда и будет у них настоящий разговор обо всем, и о Кате в том числе.