— Ладно, — сказал Соловей. — Подождем неделю, а гам пеняйте на себя.
И повесил трубку.
2
Редактор областной газеты Василий Григорьевич Бузылев читал гранки статей. Как всегда в утренние часы, он читал статьи очередного номера. И что бы ни случилось в редакции, в Степнянске, в целом мире, он должен был читать мокрые, пахнущие типографской краской полосы. Газета, как время, ждать не может.
Читал, а на душе у него скребли кошки. В ушах еще стоял нагловатый сиплый голосок Соловья. Представлялось, как этот же Соловей звонит секретарю обкома. «Ошельмовали крупного ученого. Накажите клеветников…»
Секретарь обкома — человек новый. Как бы не хотел редактор, чтобы в ушах нового секретаря раздалась трель московского Соловья.
Редактор в нетерпении подвинулся в кресле, сел на самый краешек, будто спинка кресла была испачкана чем–то липким.
Василий Григорьевич никогда не торопился принимать решений. Не шумел, не злился, никого не распекал. Но» тот, кто давно с ним работает, научился угадывать его тайные мысли.
Обычно Бузылев сидит в своем кабинете и читает полосы. Стол у него большой, удобный, с двумя львами на тумбах. Львы устрашающе раскрыли пасти. Впрочем, никто из сотрудников их не боится. На львов даже не смотрят; каждый, кто заходит в кабинет, ждет, когда редактор поднимет глаза. Но редактор не всякого удостаивает взглядом, чаще всего сотрудник стоит, а Бузылев продолжает читать. Однако это не значит, что редактор не видит вошедшего. Нет, он все видит, он даже думает о человеке, стоящем перед ним, соображает, зачем к нему пришел человек. И при этом всегда говорит какие–то слова. Рука с карандашом бойко бежит по строчкам, иногда задержится, зачеркнет слово или поставит на полях птичку, но затем снова прыгает по заголовкам, линейкам, заставкам.
Редактор покачивает головой, говорит: «Ну статьи, ну статьи». Голос у него тонкий и сипловатый — как у старушки.
Сегодня Василий Григорьевич ворчал что–то непонятное. Было видно, что редактор неспокоен, его что–то тревожит. Несколько раз он посматривал на телефон — видно, хотел позвонить, но удерживался. Потом все–таки позвонил.
Говорил тихо, спрятав голову и телефонную трубку под абажур настольной лампы.
— Да, да — опровергают. Из Москвы звонили. Вы с Сычом меня зарежете, вы меня уложите в больницу. Как я пропустил статью — ума не приложу. Еще ведь подумал: Каиров — величина, а они его, как мальчишку.
Бузылев говорил так, будто беседовал с самим собой. Трубку он зажал между плечом и ухом, а руками протирал очки. То и дело дул на них, наставлял на окно, щурил подслеповатые глаза.
— Что-о? Сыч писал, а ты подписывал? Ай–яй–яй, час от часу не легче. Спровоцировал, говоришь? Да как же он тебя… Значит, и ответственность на этого зеленого петушка? Умываешь руки, Архипыч… А-а?.. Все понятно, все понятно, дорогой. Ладно уж, не волнуйся, пиши себе романы про благородных людей, поучай молодежь, а мы тут разберемся, как–нибудь сладим… Говорю тебе, сладим… Ладно уж…
Редактор положил трубку. И снова склонился над полосой. Вошли два фотокорреспондента, положили на стол снимки. Не отрываясь от полосы, редактор косился на фотографии, покачивал головой.
— В Тьмутаракань, Тьмутаракань… — ворчал он беззлобно. — Там есть многотиражка, туда и несите свои картинки. Еще Елабуга есть — там тоже примут. А у нас большая газета, нам кашки–ромашки не подходят. Нет, нет — в Елабугу.
Редакторская рука бежала по строчкам, а фотокорреспонденты, сгребая со стола снимки, пятились назад, к двери. Спорить с редактором бесполезно, раз он сказал «кашки–ромашки», значит, все кончено, снимки бросай в корзину.
Они пятились назад, а Бузылев им вслед говорил:
— Идите, идите, и никакой профсоюз вам не поможет.
Это тоже была его поговорка.
В кабинет вошел вызванный из Чарушина Евгений Сыч. В редакции все знали о звонке из Москвы, и Сыч был подготовлен к неприятной беседе.
— Здравствуйте, Василий Григорьевич! — приветствовал он редактора подчеркнуто бодро и громко.
— А–а–а… — едва слышно тянул в ответ редактор. И не удостоил Сыча взглядом, не протянул ему руку. Это была минута, повергшая Сыча в уныние. Ничего так больно не задевало его, как невнимание начальника. Губы Сыча подрагивали.
— Явился — не замочился, — продолжал редактор, не поднимая головы. — Нет–нет, собственные корреспонденты когда–нибудь взорвут редакцию. Бузылев оторвался от полосы. На Сыча уставились увеличенные стеклами очков черные глаза редактора.
— Ты что, заявление принес об уходе?
Сыч знал чудачества редактора, много слышал о его язвительных шутках, но тут его взорвало.
— Да, — кивнул он решительно. Тут же присел к столу и размашисто начертил: «Прошу уволить… по собственному желанию».
Редактор взглянул на подвинутую ему бумагу, потрогал пером ноготь пальца. Потом еще ближе пододвинул к себе заявление. Читал внимательно, как читают малограмотные. И то склонял голову на одну сторону, то на другую. Потом вкрадчиво подвинул заявление на угол стола. Читал газету, а сам кончиками пальцев подвигал заявление на угол.
— Эх–хе–хе… Сыч, Сыч… Летаешь ночью, а соловья боишься. Свистнул соловей, а ты и лапки кверху: «…прошу уволить…» А мне что прикажешь делать?.. На меня соловьи почаще наскакивают. Чуть заденет их газета побольнее, а они кричат: «Оклеветали!..»
Редактор поднялся, сделал несколько шагов к окну, потом — к стене.
— Одно только плохо, — сказал примирительно, — нервы сдают. По ночам уснуть не могу. Мне теперь и снотворные не помогают. Лежу и, как тезка твой сыч, смотрю в потолок. Ну да ладно. Иди, работай. И плюнь на эту историю! В твоей жизни их еще много будет. А что Архипыч на тебя всю вину валит, так это тоже не беда. Архипыч здоровье бережет. Жить хочет.
Женя поднялся со стула. Не глядя на Бузылева, направился к двери. Ему было неловко за свою горячность, и он вдруг понял, какое благородное сердце прячет этот человек за своей показной суровостью.
1
Совнархоз доживал последние дни. О нем никто не сожалел, никто его не оплакивал — ждали дня, когда на фронтоне исполинского куба с колоннами появится надпись: «Министерство…» Приняв на себя командование столь великой армией шахт и заводов, совнархоз оказался в положении горе–начальника, который метался из стороны в сторону, пытался наладить строй, но голос его терялся в бестолковой суете. Наконец пришел день, когда ему, уставшему от бесплодных хлопот, сказали: «Иди в отставку, братец. Ты взялся не за свое дело».