Потом за мной пришла Мария Тинс.
— Хватит стирать, девушка, — сказала она у меня за спиной. — Он зовет тебя наверх.
Она стояла в дверях, потряхивая что-то в кулаке. Я вскочила, захваченная врасплох.
— Сейчас, сударыня?
— Да, сейчас. И не надо морочить мне голову. Ты отлично знаешь, зачем он тебя зовет. Катарина ушла из дому, а она сейчас не часто это делает — до родов осталось недалеко. Давай руку.
Я вытерла руку о фартук и протянула ее Марии Тинс. Та положила мне на ладонь жемчужные серьги.
— Бери и иди наверх. Да поторопись.
Я застыла на месте. В руке у меня были две жемчужины размером с орех, которым была придана форма капель воды. Даже на солнце они были серебристо-серого цвета. Мне уже приходилось их трогать — когда я приносила жемчуга в мастерскую для жены Ван Рейвена и помогала ей надевать ожерелье. Или клала их на стол. Но раньше они никогда не были предназначены для меня.
— Ну иди же! — поторопила меня Мария Тинс. — Катарина может вернуться раньше, чем обещала.
На подгибающихся ногах я вышла в прихожую, оставив белье невыжатым, и пошла вверх по лестнице на глазах Таннеке, которая принесла воду с канала, и Алейдис и Корнелии, которые катали в коридоре стеклянные шарики. Все они уставились на меня.
— Куда ты идешь? — с любопытством спросила Алейдис.
— На чердак, — тихо ответила я.
— Можно нам с тобой? — вызывающе спросила Корнелия.
— Нет.
— Девочки, вы загораживаете мне дорогу. — Таннеке с мрачным видом протиснулась мимо них.
Дверь мастерской была открыта. Я прошла внутрь, крепко сжав губы. У меня вдруг скрутило в животе. Потом закрыла за собой дверь.
Он ждал меня. Я протянула ему руку и положила жемчужины ему в горсть.
Он улыбнулся:
— Поди замотай голову.
Я сменила головной убор в кладовке. Он не пришел посмотреть на мои волосы. Вернувшись, я глянула на картину «Сводня». Мужчина улыбался девушке с таким видом, точно сжимал на рынке грушу, чтобы убедиться, что она спелая. Хозяин поднял сережку. На солнечном свете в ней вспыхнул крошечный ярко-белый огонек.
— Надевай, Грета, — сказал он, протягивая мне сережку.
— Грета! Грета! К тебе пришли! — крикнула снизу Мартхе.
Я подошла к окну. Хозин встал рядом со мной, и мы оба посмотрели на улицу.
Там, скрестив руки, стоял Питер-младший. Он поднял глаза и увидел нас обоих в окне.
— Спустись ко мне, Грета! — крикнул он. — Мне надо тебе кое-что сказать.
У него был такой вид, словно он никогда не сдвинется с этого места.
Я отступила от окна.
— Извините, сударь, — тихо сказала я. — Я сейчас вернусь.
Я поспешила в кладовку, стащила с головы свою повязку и надела капор. Когда я прошла через мастерскую к двери, он все еще стоял у окна спиной ко мне.
Девочки рядком сидели на скамейке, глядя на Питера, а он вызывающе глядел на них.
— Давай завернем за угол, — прошептала я ему и шагнула в направлении Моленпорта. Питер, однако, стоял, сложив на груди руки, и не двинулся с места.
— Что у тебя было на голове? — спросил он. Я остановилась и повернулась к нему:
— Мой капор.
— Нет. Это было что-то сине-желтое.
На нас были устремлены пять пар глаз — девочек на скамейке и хозяина у окна. Когда в дверях появилась Таннеке, их стало шесть.
— Пожалуйста, Питер, — прошипела я. — Давай немного отойдем.
— То, что я хочу тебе сказать, можно говорить при всех. Мне скрывать нечего, — сказал он, вызывающе дернув головой и разметав светлые кудри.
Я поняла, что заставить его замолчать мне не удастся. Он все равно скажет то, чего я боялась, и все это услышат.
Питер не повысил голоса, но отчетливо проговорил:
— Сегодня утром я разговаривал с твоим отцом, и он согласен, чтобы мы поженились. Тебе уже восемнадцать лет. Ты можешь уйти отсюда и переехать ко мне. Прямо сегодня.
У меня вспыхнуло лицо — не то от гнева, не то от стыда. Все ждали, что я отвечу.
Я собралась с духом.
— Здесь не место об этом разговаривать, — сурово сказала я. — О таких вещах не говорят на улице. Тебе не следовало сюда приходить.
Не дожидаясь ответа, я повернулась и пошла к двери.
— Грета! — воскликнул он убитым голосом.
Я протиснулась в дверь мимо Таннеке, которая прошипела мне в ухо:
— Шлюха!
Я взбежала по лестнице в мастерскую. Он все еще стоял у окна.
— Извините, сударь, — сказала я. — Я сейчас переоденусь.
Хозяин сказал, не поворачиваясь ко мне:
— Он все еще здесь.
Вернувшись, я подошла к окну, но не настолько близко, чтобы Питер опять увидел у меня на голове сине-желтую повязку.
Хозяин уже поднял глаза и смотрел вдаль, на шпиль Новой церкви. Я осторожно глянула вниз. Питер ушел.
Я села на стул с львиными головами и стала ждать. Когда он наконец повернулся ко мне, его глаза ничего не выражали. Прочесть его мысли было еще труднее, чем всегда.
— Значит, ты скоро от нас уйдешь, — сказал он.
— Не знаю, сударь. Не обращайте внимания на слова, мимоходом сказанные на улице.
— Ты выйдешь за него замуж?
— Пожалуйста, не спрашивайте меня о нем.
— Ладно, не буду. Ну, давай начнем.
Он взял с комода сережку и протянул ее мне.
— Пожалуйста, наденьте ее сами.
Я даже не представляла себе, что могу быть такой дерзкой.
Видимо, такого не представлял и он. Он поднял брови, открыл рот, но ничего не сказал.
Хозяин подошел к моему стулу. Я стиснула зубы, но сумела прямо держать голову. Он тихонько коснулся пальцами мочки моего уха.
У меня вырвался вздох, словно я долго сдерживала дыхание под водой.
Он потер распухшую мочку большим и указательным пальцами, потом туго ее натянул. Другой рукой он продел в отверстие проволочку от сережки. Меня пронзила боль, и на глазах выступили слезы.
Он не убрал руки, но провел пальцами по шее и щеке, словно ощупывая контур моего лица. Затем вытер большим пальцем слезы с моих глаз. И спустил его к моим губам. Я лизнула палец — он был соленый.
Я закрыла глаза, и он убрал руку. Когда я их открыла, он уже сидел за мольбертом, взяв в руки палитру.
Я сидела на стуле в привычной мне позе и смотрела на него через плечо. Сережка тянула мочку уха, и она вся горела. Я не могла думать ни о чем, кроме его руки у меня на шее и его большого пальца у меня на губах.
Он смотрел на меня, но рисовать не начинал. О чем он думает?
Наконец он опять потянулся к комоду.
— Надо надеть и вторую сережку, — объявил он и протянул мне серьгу.
На мгновение я потеряла дар речи. Мне хотелось, чтобы он думал обо мне, а не о портрете.
— Зачем? — наконец проговорила я. — Ее же не видно на картине.
— Надень обе серьги, — настаивал он. — Кто же носит одну? Это какой-то фарс.
— Но у меня не проколото второе ухо, — запинаясь, сказала я.
— Тогда проколи.
Он все еще протягивал мне руку с сережкой.
Я взяла ее. И я сделала это для него. Я достала гвоздичное масло и иголку и проколола второе ухо. И при этом не вскрикнула и не потеряла сознание. И затем я все утро позировала ему. И он рисовал сережку, которая была ему видна. А я чувствовала, как у меня горит ухо там, где была невидимая ему сережка.
Белье, которое я замочила в прачечной комнате, конечно, остыло. Таннеке гремела посудой на кухне, девочки шумели на улице. Мы сидели за закрытой дверью и смотрели друг на друга. И он рисовал.
Наконец он положил кисть и палитру. Я не изменила свой позы, хотя от того, что мне пришлось столько времени смотреть искоса, у меня заболели глаза. Но мне не хотелось шевелиться.
— Теперь все, — сказал он приглушенным голосом.
Отвернувшись, он стал протирать нож тряпкой. Я смотрела на нож, измазанный белой краской.
— Сними серьги и, когда спустишься, отдай их Марии Тинс, — добавил он.
Беззвучно плача, я встала и пошла в кладовку, где сняла с головы сине-желтую повязку. Подождала минуту, стоя с распущенными волосами, но он не пришел. Он закончил портрет, и я больше не была ему нужна.