Когда же коч пробился сквозь ледяное крошево в тихую и оттого схваченную льдом протоку, в тот же миг открылось пожарище: ясачное зимовье уже догорало вкупе с баней, и целым оставался только лабаз, поставленный на трех столбах. Некие приземистые, ребячьего вида люди в малицах* прыгали подле него, а один сидел на крыше и выбрасывал наземь набитые чем-то мешки — видимо, грабили и так сим делом увлеклись, что поздно заметили идущее на шестах судно. А когда узрели его, поспешно вскочили в запряженные нарты и, взмахнув хореями** над оленьми рогами, умчались в заснеженный голый листвяжник*.
Гребцы бросили весла, оцепенели, а после запоздало стали перстами указывать:
— Стреляйте, стреляйте! — Однако же заговорили шепотом: — Се звери люты! Се не люди!
Головин же в подзорную трубу узрел, что на зверей они вовсе не походили, по крайней мере шерсти не видать и даже бороды не растут на раскосых лицах, потому стрелять не велел.
А сволочи угомонились и, взирая на пожар, стояли с обнаженными головами, словно у могилы; они мыслили скоротать здесь зиму, подрядившись стражниками к сборщикам ясака: сволочи на то и сволочи, что без них никто обойтись не мог.
— Горелым мясцом наносит, — озабоченно проронил Мартемьян, и этого было довольно, чтоб война наконец-то обрела все свои явные виды и запахи.
Команда тоже вся к одному борту сбилась, так что коч накренился — стоят, шарят глазами, а поскольку весь путь не стриглись и ке брились, то волосьями и бородами почти сравнялись со сволочами и все вместе видом своим более напоминали лютых зверей.
Вышедший из своего чума Тренка стоял на носу, ссутулившись и как-то по-собачьи водя носом, нюхал воздух.
— Долганы подожгли, — определил он. — Худо дело…
— Зачем? — спросил Головин. — Чтоб нам навредить?
— Не ведаю я, боярин. Может, нам, а может, и соседям своим, нганасанам, поелику они наши соузники…
— Ежели выше подняться, к иному месту пристать?
— Рока не избежать, — проронил югагир. — Здесь чалиться след.
Варвара со служанкой тоже покинули трум. Наряженные в крытые сукном овчинные шубы с оторочкой, они стояли друг от друга поодаль и впервые за весь долгий путь озирались одинаково настороженно, пугливо, словно наконец-то пробудились от бездумного сна, узрели, в какие студеные и пустынные дали привела их дорога. И сему немало подивились и ужаснулись.
Прежде чем причалить, Головин выслал лазутчиков на плоский низменный берег. Дабы не ломать лед, они ползком достигли суши, скрылись в листвяжнике, и скоро оттуда послышался одиночный гулкий выстрел. День же был кратким, не прошло и часа, как морозное небо вызвезди-лось, и скоро полыхнул на окоеме желтый занавес северного сияния. Головин хотел уж послать на берег подмогу, однако лазутчики вернулись с добычей — принесли на жерди битого оленя и замахали руками, дескать, можно приставать.
Сволочи взломали баграми стеклянный покров протоки, толкаясь шестами, подогнали коч и принялись разгружать трумы. Команда спустилась на берег, дозор ушел в тундру, двое низших чинов взялись сдирать шкуру с оленя, а все остальные столпились возле жарко пылающих головней, дабы не разводить костров.
Покуда сволочи сносили на берег приданое и товар, невеста со служанкой так и стояли на носу коча, оттягивая ту минуту, когда придется навсегда покинуть уже привычную зыбкую палубу и ступить на неведомую заснеженную и промороженную твердь. Пелагея вдруг побежала на корму, скользя катаниками* по льдистой палубе, вытянула руки в ту сторону, откуда пришли, и сорвалась в заунывный бабий причет:
— Ой, маменька да родимая! Ой, да куда же завезли меня, младую! Ой, лихо мне-е-е…
И заслыша ее голос, гулкий и томящий душу, вдруг замерли сволочи с поклажей на плечах, к реке оборотились. Команда, что у пожарища грелась, тоже затихла. Головин подбежал, встряхнул служанку и оборвал заунывную песнь:
— Не смей! Ступай на берег! — И в спину ее. — Госпоже след чум готовить! Иди!
Сам же подошел к Варваре, сказал, глядя в сторону:
— И ты, княжна, ступай… Да ничего не бойся, в обиду не дам.
Она же сама взялась за его руку и пошла к сходням, ибо скользкой была обледеневшая палуба.
А в ушах, будто густая, льдистая вода, все стоял душу раздирающий бабий вой, от коего стыла кровь…
Ивашка свел Варвару на берег, оставил у огня, а команде велел станом становиться. Сам же поискал место, где безопасней будет для невесты чум установить, и угодил ему на глаза уцелевший от огня лабаз. Возле ясачных зимовий лабазы ставили, чтоб мягкую рухлядь мышь не спустила, хлебный и иной припас дикий зверь не достал. Добротно срубленный из тонкого листвяжника и покрытый плахами, он был тесен и низок, однако показался более надежным и теплым, чем войлочное жилище. К тому же здесь хранились пыжик, сухие шкурки молодых оленят и рогожные кули, набитые связками шкурок песцовых, — ясак, верно подготовленный к отправке рекою, но оставшийся здесь из-за начавшейся распри.
Между тем судно опорожнили, и сволочи, получив согласно уговору купчую грамоту и полный расчет, выторговали себе два английских ружья с припасом, за рубль уступили Головину матку-компас, ибо на коче их было два, и в тот же час отчалили. Дошлые и опасливые, они ни за что не хотели оставаться возле сгоревшего ясачного зимовья и пошли на другой берег губы, дабы там подыскать потаенное место для зимовки, а капитан уже не властен был над ними.
Когда коч растворился в зыбкой желтоватой ночи, а потом стих скрип уключин и шорох ледяного крошева, вдруг навалилось томительное, тревожное безмолвие, озаренное багровым светом тлеющих углей пожарища. Будучи на судне, на зыбкой палубе, Головин ощущал относительную безопасность, а возможность передвигаться днем и ночью, плеск весел, шорох паруса или тугой звон канатов, когда шли бурлачным ходом, вселяли известное морякам чувство хода. И оно, это чувство, давало весьма зримую надежду рано или поздно достичь заветной последней пристани.
И вот теперь, оказавшись на суше, на заснеженном берегу протоки, он внезапно ощутил, как резко и в единый миг остановилось всякое движение и кучка людей, жмущихся к огню, вкупе с горою имущества сделалась тяжкой, неподъемной, ровно каменная глыба. Головин ходил возле ящиков с винтовками, бочек, кип и мешков, товара бесценного в полунощной стороне, и думал, что теперь делать с этим добром. Выгодно поменяв его на мягкую рухлядь, можно было скоро обогатиться, коль доставить ее в Петербург и там продать.
И денег бы, пожалуй, хватило, чтоб построить каравеллу…
Однако Головин теперь не собирался заниматься купечеством, да и товар был чужим, принадлежал Брюсу и, с трудами великими привезенный сюда, вдруг стал никчемным и малополезным, ибо предназначался, чтоб посеять вражду, учинить войну туземцев. А она уже давно разлилась по тундре, и ныне сей груз становился опасным, как масло, подлитое в огонь. Тащить его далее с собой уже не имело смысла. Хуже того, обоз не только скует движение — столь драгоценный товар может стать приманкой для той или иной воюющей стороны либо просто для разбойничьих шаек туземцев, коими было пограблено и сожжено ясачное зимовье. Они, как волки за стадом оленей, будут идти вослед и при случае отбивать нарты с грузом или устраивать засады.