В неверном лунном свете, с трудом просачивавшемся через мглистые еловые лапы, показались извивавшиеся, жарко сплетавшиеся друг с другом обнаженные тела. Девушка утробно урчала, в кровь раздирая ногтями спину покрывавшего ее парня, жарко, до крови впиваясь в его дрожащие губы. Наткнувшийся на них Максимка замер в неописуемом ужасе. Там, внизу, под блестящей от пота и крови широкой мужской спиной в сладострастном забытье бесновалась его Дуняша!
Пошарив рукой по земле, и нащупав большой острый сук, Максимка подкрался к забывшейся в любовной схватке паре и, что было сил, принялся наносить удары лежащему сверху парню, целясь острым концом в затылок. Парень взвыл от боли, и хотел вырваться, но не мог: обвив его тело ногами Дуняша не размыкала объятий, продолжала неистовствовать, удерживая любовника до тех пор, пока он не обмяк, заваливаясь на ней бесчувственным кулем.
Спустя мгновение девушка открыла глаза и вскрикнула, увидав неподвижное тело любовника и бледное, забрызганное кровью лицо мальчика. Она вздрогнула, подтягивая колени к обнаженной груди, и от ее внезапного, судорожного движения, тело безжизненно отвалилось в сторону.
— Максимка… — с трудом прошептала Дуняша. — Ты как здесь… ты чего… зачем…
— Распута! — рыдая закричал мальчик и бросил к ее ногам окровавленный сук. — Проклятая!
Не разбирая дороги Максимка уже бежал прочь, не чувствуя прежней усталости и страха. Он то и дело налетал на большие шершавые стволы деревьев, падал в сокрытые тьмой овраги, увязал в хлюпающей топкой жиже. Теперь ему было легко, и он чувствовал себя настоящим бойцом, победившим врага в смертельной схватке.
***
Купальская ночь истаяла быстро, как брошенная на раскаленные камни восковая свеча, осыпаясь по утру теплыми целебными росами. Немощные, на деревянных подпорках, изжившие свой век старики и старухи с наброшенными на иссохшие тела самоткаными саванами, увечные, с обмотанными тряпицами костылями — все потянулись в предрассветный лес, искать у Купалы избавления недугов, либо легкой и скорой смерти. Забывая о сраме, люди скидывали с себя одежды и покрывала, принимая земное благословение томимою мукою, исстрадавшейся наготой. В местах иных, потаенных, возле бойных молниями обоженных да выскирных деревьев, вместо Иоанновой молитвы слышались всхлипывающие перезвоны медных колокольчиков, да глухой, трещащий смех шаркунцов. Там заправляли знахари, больше полагавшиеся не на силу веры, а на целящую жалость Божьих трав от начала времен откликавшейся на страдания каждой дышащей твари.
Не замечая болящих, из темной лесной неги брели пары, опаленные купальской ночью. Парни шли усмиренные, покорно ступая за скромно потупившими глаза девками. Обессилевшие, в рубахах, перепачканных землею и кровью, они направлялись к сонной Чусовой, чтобы, омывшись, возвратиться невинными к привычной жизни.
Запахи дыма ночных костров рассеялись, взамен их, под расцветающим летним небом, стелился медвяный аромат вошедших в полную силу лесных трав. Горизонт неумолимо светлел, приготовляя мир к встрече обновленного солнца. Вдалеке послышалось радостное, торжествующее пение петухов.
Глава 11. Чей берег, того и рыба
Ощетинившаяся плотной еловой стеной, густая, буреломная, топкая Парма стала заметно раздвигаться и редеть, уступая высокому светлому лесу.
Василько весело оглядел расцветившие лесную зелень белые стволы берез, лихо заломил на голове шапку и поправил изодранный в клочья кафтан:
— Ах, ты, красота-то какая! Будто бы и не на Камне еси, а на святой Руси!
Чудом уйдя от вогульской погони, но разминувшись с Данилою, Василько заплутал в непролазной пермской чащобе, не ведая, куда ведут его звериные тропы, но веруя, что судьбинушка выведет его к вожделенной казацкой воле. Возвращаться на Чусовую он не хотел, расценивая свое спасение от вогул чудесным знамением новой жизни. Он брел уже несколько дней, может, неделю, питаясь одними ягодами да кореньями, но, к своему удивлению, становясь от скудного лесного харча выносливее и сильнее.
«А все ж не зря надел тогда под кафтан булатную кольчужку, — Василько стянул шапку и перекрестился. — Эх, Григорий Аникиевич! Сколь жить стану, столь про тебя помнить буду!»
На медных, шероховатых стволах сосен еще играли запоздалые солнечные лучи; веселые, беспечные, не торопились уступить ускользающее время робким июльским сумеркам.
«В лесу ночь коротать, что брови щипать», — вспомнив строгановскую присказку, Василько улыбнулся, и принялся неспешно подыскивать место для ночлега. Покружив окрест и не найдя, где устроить себе лежбище, Василько раздосадовано кинул шапкой в стремительно чернеющие кроны деревьев.
По верхушкам деревьев пробежали приглушенные шепоты, гулко заохал филин, а когда смолк, послышались еле различимые человеческие голоса.
«Никак вогульцы нагнали? Жаль, самопал обронил, — казак пошарил в темноте рукой и, найдя подходящий черень, внимательно его осмотрел в наступившей полумгле леса. — Хоть не пальнет, так на дуру пужнуть сгодится…»
Изготовив к бою саблю, Василько не торопясь, крадучись, двинулся на еле слышные голоса наступившей ночи.
Подле ручейка, а может, небольшой речушки, стремительно извивавшегося между гнилыми корягами когда-то могучих деревьев, двое мужиков с зажженными ветками неспешно рачили по берегам. Ловко обшаривая руками рачьи норки, стремительно подхватывали зазевавшихся раков и, выхватывая из воды, небрежно кидали в большую корзину, плетеную из ивовых ветвей.
— Бог помощь вам, рыла навозные! — зычно крикнул ловцам Василько, наводя на них длинным черенем словно пищалью.
Здоровенный, с лопатистой бородой, не спеша поднял на Васильку глаза и широко осклабился:
— Глянь, Кузьма, что за дурень еще выискался?
— Почем, Фролушка, мне знать? — негромко ответил второй, сухонький мужичок с отрезанными под корень ушами. — Толечко беда, совсем упустил рака. Стал было заходить с хвоста, уж и спинки коснулся, как ентот свищ оглашенный прям над душой как завопит!
— Нехорошо! — недовольно хмыкнул Фрол. — Стало быть, надобно егоными ребрышками прохрустнуть, дабы сбить у дурня охотку.
— Надобно, ой как надобно! — согласно закивал Кузьма. — Ты, братец, уж порадей Христа ради, глядишь, за доброе дело и повесомее грехи Бог отпустит!
Фрол вытер об закатанные порты руки и неторопливо двинулся на казака.
— Подхаживай, подхаживай, — ухмыльнулся Василько, — топереча и не целясь аминь тебе сотворю!
— Ты из гнилушки пальнуть попробуешь, а я из своего самопальца!
За спиной послышался глубокий девичий смех, мелодичный и страстный, какой Васильке доводилось слышать в жизни только раз, в Орле-городе, у своей возлюбленной Акулины.