— Себастьян — хороший человек, — добавил капитан.
Я знал его так досконально, что, наверно, мог без труда проследить нить его мыслей. Себастьян Копонс был и в самом деле хороший человек, не размазня и рохля, а настоящий солдат, как и сам Алатристе. И никто лучше арагонца не прикроет мне спину в трудных обстоятельствах. Если не считать капитана, лучшего спутника в том краю, где гремят выстрелы и звенят шпаги, и пожелать нельзя.
— И мавр тоже.
— Да, — кивнул капитан. — И Гурриато тоже.
— И все остальные — не робкого десятка. И отважны, и смекалисты.
Он снова рассеянно кивнул в ответ. И, похоже, думал в ту минуту о себе и прочих товарищах — марионетках, пляшущих на ниточках собственных неопределенностей и смутных устремлений, пешках в шахматных партиях владык и властелинов, разменной монетой королей и пап.
— Да, — повторил он. — Люди отменной чеканки.
Он вытащил из кармана несколько свернутых вдвое листков и уставился на них, словно бы в сомнении. Я увидел уже знакомый мне план Венеции и другой — Арсенала, присланный нам капитаном Маффио Сагодино.
— Если что пойдет не так… — начал он, передавая мне первый листок.
— Все будет так! — перебил я и план не взял.
Алатристе мгновение всматривался в меня чрезвычайно внимательно, а потом я заметил у него на губах подобие невеселой улыбки. Потом он подошел к печи, открыл заслонку и сунул бумаги в огонь.
— В любом случае постарайся добраться до этого островка.
— Не потребуется, капитан. Мы увидимся во дворце дожа, когда запустим руки в сундуки с золотом.
Бумаги превратились в пепел. Капитан закрыл заслонку; мы в молчании стояли один напротив другого. Но я уже начал терять терпение: пора было идти.
— Иньиго.
— Слушаю.
Он еще помедлил в раздумье, прежде чем продолжить:
— Знаешь, когда ты был поменьше, я иногда смотрел на тебя, спящего…
Я замер. Такого я никак не ожидал услышать. Мой бывший хозяин по-прежнему стоял у печи, положив руку на эфес.
— Часами смотрел… — добавил он. — Мысли в голове вертел так и эдак. Проклинал свалившуюся на меня ответственность.
Да ведь и я на тебя смотрел издали, внезапно подумал я. Смотрел, как ты угрюмо одевался и пристегивал шпагу, собираясь пойти и заработать нам на пропитание. Как потом, сидя в полутьме нашей убогой комнаты, топил угрызения совести в одиноком молчаливом пьянстве. И слышал, как бессонно ходишь ты всю ночь из угла в угол — так мыкается неупокоенная душа, — поскрипывая половицами, что-то еле слышно напевая или декламируя сквозь зубы, чтобы заглушить боль старых ран.
Все это мгновенно пронеслось у меня в голове. Я хотел было произнести это вслух, но сдержал свой порыв. Ну да, недаром говорится, что зрелость холодна и суха, а юность горяча и влажна — я побоялся, что голос дрогнет и выдаст нежданную нежность, вдруг затопившую мне душу. Капитан, сам того не зная, пришел мне на помощь.
— Однако на все — свои правила, — произнес он, пожав плечами.
И, отойдя наконец от печи, направился к кровати, где лежали наши плащи и шляпы, — я заметил, что он сменил бобровую шапку на обычную свою широкополую шляпу. Проходя мимо, остановился, придвинулся почти вплотную.
— Никогда не забывай правила. Собственные. У таких, как мы с тобой, это — единственное, за что можно уцепиться, когда все летит к чертовой матери.
Зрачки в середине спокойных глаз, по цвету похожих на воду в венецианских каналах, стали черными точками.
— Не забуду, — ответил я. — Этому я выучился у вас прежде всего прочего.
Взгляд его смягчился неожиданной благодарностью. Снова под усами мелькнула и пропала печальная усмешка.
— Не всегда у меня с тобой получалось… — сказал он и опять осекся. — Ладно, чего уж там… Каждый из нас — такой, какой есть.
Скрывая слабость — мне не хотелось, чтобы капитан заметил, что я расчувствовался, — я взял плащ, набросил его на плечи, скрывая под ним свой арсенал. Алатристе следил за каждым моим движением.
— Но я старался как мог, — добавил он вдруг.
Эти слова, хоть и были произнесены с нарочитой резкостью, не могли не растрогать меня. Ах, чтоб тебя, подумал я в сердцах. Разнюнились тут, как две старые дуэньи, того гляди, всплакнем друг у дружки на груди.
— Вы сделали для меня все, что было надо, капитан. И вы, и Каридад Непруха, — я похлопал себя по левому боку, отчего зазвенела и забрякала моя амуниция. — Я получил кров и оружие. Узнал приемы защиты и нападения, правила грамматики и арифметики, начатки латыни. Пишу хорошим почерком и без ошибок, почитываю иногда книжки, повидал мир… Чего еще мог бы желать для себя сирота, потерявший отца во Фландрии?
— Твой отец хотел бы для тебя иной доли. Чего-нибудь поближе к перу и чернильнице. Лиценциат Кальсонес, преподобный Перес и дон Франсиско попытались было направить тебя по этой стезе… Жаль, ничего не вышло.
Я застегнул пряжку плаща и поверх платка надел шляпу, ухарски сдвинув ее набекрень.
— Сегодня ночью мой отец, думаю, мог бы мной гордиться.
— Разумеется. Я говорю лишь, что…
— И мне этого довольно.
И взглянул на дверь, как бы давая понять, что время не терпит. И уже собирался натянуть перчатки, когда капитан протянул мне руку:
— Будь там поосторожней, сынок.
Еще свежее воспоминание о кинжале, приставленном к моему кадыку, заставило меня на миг замяться. Я глядел на эту крепкую, жилистую руку, на костяшках пальцев и на тыльной стороне кисти исполосованную, как гарда заслуженной боевой шпаги, давними шрамами. И потом уже без колебаний пожал ее. До того, как все начнется, мы должны были еще увидеться в таверне у Моста Убийц, но там вряд ли представился бы случай обменяться хоть несколькими словами.
— И вы себя берегите, капитан.
Я перешагнул через порог и в коридоре, в дальнем его конце, в дверях, ведших на канал, увидел черный против света неподвижный силуэт Гуальтерио Малатесты, который ожидал Алатристе, как демон ночи. Волки в овчарне, сказал я себе. Можно было себе представить, какая резня начнется, когда, рассыпая искры, вылетят из ножен их клинки. Я прошел мимо итальянца молча, не сказав ему ни слова, вышел на улицу и пересек заснеженную маленькую площадь. Ночь была сырая, как носовой платок новобрачной, от холода перехватывало дыхание. У входа в арку я огляделся по сторонам, чтобы убедиться, нет ли кого чужого. Потом укутался в плащ, плотней надвинул шляпу и скорым шагом двинулся к Риальто — на другую сторону Гран-Канале. Время от времени мне кучками и поодиночке встречались прохожие, но большей частью улицы были безлюдны. Ночь была глубокая, очень темная, однако устилавший землю снег, заглушая звук моих шагов, отчетливей выделял дома, предметы, тени. Кое-где окна светились, и сквозь стекла можно было видеть людей вокруг печек и празднично накрытые столы. Пришло время рождественского ужина, а я, по опыту — чужому, слава богу — зная, что в бой следует идти натощак, и памятуя, как корчились от боли раненные в живот, выпил перед уходом лишь кружку некоего пойла, сваренного из смолотых заморских зерен под названием «кахавé», от которого переставали слипаться глаза и не клонило в сон. На пустой желудок особенно печально было идти мимо харчевен и таверн, откуда доносилась веселая разноголосица и песни, из чего можно было заключить, что празднование Рождества уже началось. Благая ночь. Святая ночь. Ночь, когда появился на свет Христос-младенец. Я думал о том, что в нашем убогом домишке в Оньяте ужинают у очага мать и сестрички, вспоминал, как в детстве встречал праздник рядом с отцом — незадолго до того, как злая судьба привела его под стены бастиона Юлих. И так вот, голодный, одинокий и напуганный, шел я к Мосту Убийц. Сталь оружия леденила тело под плащом. Стужа была поистине лютеранская, и казалось, утро не наступит никогда.