— Если она умрет, вы будете ее убийцей, — сухо отвечал дон Рамон.
Рафаэль быстро обернулся и как-то странно посмотрел на него.
— Знаете что, сеньор? — сказал он, побледнев и стиснув зубы. — Вам лучше всего убить меня. Клянусь, что я не забуду, как беспощадно отнеслись вы сегодня ко мне и моей матери. Если я останусь жив, я поступлю так же беспощадно и с вами!
Дон Рамон бросил на него презрительный взгляд.
— Идем! — повторил он.
— Идем! — так же решительно отвечал юноша.
Хесусита начала приходить в себя и открыла глаза.
— О, Рафаэль, Рафаэль! — в отчаянии воскликнула она, увидев, что сын ее уходит.
В одно мгновение юноша очутился около матери и несколько раз горячо поцеловал ее, а потом подошел к отцу.
— Теперь я готов умереть, — сказал он. — Я простился с матерью.
Они вышли.
Все присутствующие разошлись. Никто не произнес ни слова, — все от души жалели несчастного Рафаэля.
А Хесусита снова лежала в обмороке.
Эусебио стоял у ворот, держа под уздцы двух оседланных лошадей.
— Прикажете мне ехать вместе с вами? — спросил он.
— Нет, — коротко отвечал дон Рамон. Он сел на лошадь и положил перед собой Рафаэля поперек седла.
— Другую лошадь можешь отвести назад, — сказал он, — она не нужна мне.
Он вонзил шпоры в бока своего коня и понесся во весь опор.
Дворецкий грустно покачал головой и пошел к дому.
Как только асиенда пропала из виду, дон Рамон остановился, вынул из кармана шелковый платок, завязал глаза сыну и снова пришпорил лошадь.
Долго продолжалась эта бешеная скачка; в ней было что-то зловещее, заставлявшее сжиматься сердце.
Этот всадник в черной одежде, мчавшийся во весь опор по песчаной пустыне; лежащий поперек седла связанный юноша, по телу которого изредка пробегала нервная дрожь — единственный признак того, что он еще жив, — во всем этом было что-то дикое и страшное, способное привести в ужас и самого смелого человека.
Так прошло несколько часов. Отец и сын не говорили ни слова. Солнце уже заходило, несколько звезд показались на потемневшем небе, а лошадь продолжала нестись вперед.
С каждой минутой вид пустыни становился все угрюмее, все безотраднее. Всякий след растительности исчез; кругом не было ничего, кроме песка, на котором местами виднелись груды побелевших от времени костей. Хищные птицы с резкими пронзительными криками носились над всадником, а издали начинали уже доноситься страшные завывания и глухой рев диких зверей.
В этой местности сумерек совсем не бывает: как только заходит солнце, сразу наступает глубокая ночь.
А дон Рамон все ехал и ехал вперед.
Сын его не говорил ни слова: он не позволил себе ни одной жалобы, ни одной просьбы о том, чтобы отец сжалился над ним.
Наконец, около восьми часов вечера, дон Рамон натянул поводья и остановился. Десять часов продолжалась эта безумная скачка, и загнанная лошадь едва держалась на ногах и с трудом переводила дыхание. Дон Рамон осмотрелся кругом. Довольная улыбка показалась у него на губах.
Всюду расстилались бесконечные песчаные равнины, а с одной стороны, вдали, вырисовывались на горизонте темные очертания девственного леса, придававшие этой дикой картине еще более зловещий вид.
Дон Рамон спрыгнул с седла, положил сына на землю, снял с лошади уздечку, дал ей корму, который захватил с собой, и, только покончив с этим, подошел к Рафаэлю и развязал ему глаза.
Юноша не двинулся с места и холодно взглянул на отца.
— Сеньор, — сухо сказал дон Рамон, — отсюда больше двадцати миль до моей асиенды. Вы поплатитесь жизнью, если вздумаете вернуться в мой дом. С этих пор у вас нет ни отца, ни матери, ни семьи. Вы поступили, как дикий зверь, и потому я приговариваю вас жить с ними. Я не отступлюсь от своего решения и прошу вас избавить меня от ваших просьб. Они ни приведут ни к чему.
— Я ни о чем и не прошу вас, — отвечал глухим голосом юноша. — Разве обращаются с просьбами к палачам.
Дон Рамон вздрогнул и взволнованно прошелся несколько раз взад и вперед.
— В этом мешке запас провизии на два дня, — сказал он, придя в себя. — Кроме того, вот вам мой карабин с нарезным стволом, — он ни разу не изменял мне, — пара пистолетов, нож, топор и бизоньи рога с порохом и пулями. В мешке с провизией вы найдете кремни и все нужное для того, чтобы развести огонь; там лежит и Библия вашей матери. Вы умерли для общества людей и не должны возвращаться в него. Перед вами пустыня — она принадлежит вам. У меня же больше нет сына. Прощайте! Да будет милосердно к вам Небо! С этой минуты все кончено между нами. Вы начинаете новую жизнь и должны будете сами заботиться о себе. Провидение никогда не покидает тех, кто возлагает на Него все свои надежды. Теперь только Оно одно будет заботиться о вас.
Сказав это, дон Рамон одним ударом рассек веревки, которыми были связаны руки сына, надел на лошадь уздечку, вскочил в седло и поскакал назад.
Встав на колени, Рафаэль тревожно прислушивался к стуку лошадиных копыт и следил за темным силуэтом всадника, резко выделявшимся на освещенной луной песчаной равнине. А когда фигура отца его пропала из вида, юноша прижал руки к груди и с отчаянием посмотрел кругом себя.
— О, мама, мама! — воскликнул он и упал без чувств.
Проскакав некоторое время галопом, дон Рамон невольно и совершенно бессознательно натянул поводья и, когда лошадь пошла тише, стал тревожно прислушиваться, как бы ожидая, что несчастный сын позовет его. Иногда он даже делал движение, чтобы повернуть лошадь, но каждый раз жестокость и гордость, свойственные его расе, одерживали верх, и он продолжал ехать вперед.
Занималась заря, когда дон Рамон подъехал к асиенде.
Две фигуры стояли у ворот, поджидая его. Это были Хесусита и Эусебио. Убитая горем мать стояла неподвижно и казалась статуей отчаяния. Дон Рамон почувствовал к ней жалость и, боясь расспросов, хотел въехать в ворота.
Хесусита бросилась к нему и ухватилась за повод.
— Что сделали вы с моим сыном, дон Рамон? — воскликнула она.
Он не отвечал. Видя страдания жены, он почувствовал мучительные угрызения совести. А что, если он не имел права поступить так жестоко со своим сыном?
Глубоко взволнованная, Хесусита ждала ответа, а муж молча смотрел на нее, с болью замечая те страшные следы, которые горе оставило на этом лице, таком спокойном и ясном всего только несколько часов тому назад.
Она была бледна как смерть; лицо ее осунулось, и какое-то непривычное выражение суровости лежало на нем; воспаленные глаза ввалились и были красны и сухи. Она уже не могла больше плакать. Голос ее прерывался, а грудь судорожно поднималась, как будто ей трудно было дышать.