на службе, поэтому его хорошо знали в сановном Санкт-Петербурге, а здесь, в Курске, не брезговали с ним советоваться и окружной прокурор надворный советник Николай Николаевич Ульрих, и судьи, и господин полицмейстер, и глава жандармского управления.
Игнат Александрович при свойственной немцам бесцветности умудрился отрастить чернющие брови, усы и бороду. Прозрачные глаза совершенно терялись на затушеванном растительностью лице, а растерявшиеся от дерзкого соседства губы превратились в прелестную алую тесемку по ободку говорливого рта. Даже нос – вполне породистый нос древней баварской фамилии – смотрелся розовым обмылком. Разбойничья борода Шнайдера породила немало анекдотов среди недоброжелателей, кто-то выдумал, что он специально начал красить волосы на лице ради картинных поз в присутственных местах, другие говорили, что, наоборот, он голову выбеливал до цвета овсяной каши, а на самом деле волосы у него черны не меньше, чем душа. На самом деле судебный следователь краской не пользовался, а имел в родословной веселого итальянского корсара – прадеда, но как истинный представитель германской нации предпочитал об этом не распространяться.
Дело Сенцова, зарубившего топором мелкого жулика, болезненно откликнулось в законопослушной душе следователя. Если бы у него самого украли карету, или дубовый буфет, или любимый фарфоровый сервиз, Игнат Александрович непременно опустился бы до рукоприкладства (вот она – корсарова кровь!), но на служебном посту он поклялся чтить законность и категорически отметал мусор снисхождения. Убийства, то есть душегубства, не должно спускать, хоть умерщвленный Лука Сомов вызывал больше неприязни, чем его убийца. И притом закон не терпел многотрактовок, так что мотки отягчающих обстоятельств все туже и туже накручивались на шее несчастного пискуновского приказчика.
Платона повезли к следователю только через неделю, аккурат в канун банного дня. Тело чесалось от долгого неблюдения и дешевого мыла, борода отросла больше положенного и скомкалась, зато порез на боку закрылся черной шляпкой спекшейся крови и не донимал. Чистыми и ухоженными оставались только руки. Подельник Сомова Шинора, по всей видимости, не планировал усугублять незавидное положение убийством в каземате, он хотел просто показать, кто в доме хозяин. Шустрый Огурка первым заметил непорядок и умело подставил подножку; Шинора сбился с курса, но не упал, даже не замедлил броска. Он мазнул ножом по боку, вместо того чтобы вбить его гвоздем под дых, – непонятно, из-за подножки или изначально намеревался только попугать. Паровоз загудел, призывая к порядку, и одновременно навалился сверху, удерживая руку Шиноры от нового выпада. Платон лежал, собирая кровь в кулак, его мутило, перед глазами проваливался щербатой чернотой вонючий рот Луки Сомова.
Что ж, и на этот раз Сенцову повезло – удалось отделаться одним шрамом на боку. Наверное, ему на роду написано не умереть от ножа. Иначе все, кандец: у него за голенищем не оказалось топорика, а внутри – сил биться за никчемную жизнь.
Сенцов надел свежую рубаху, прошел во двор к тюремной карете. Улицы Курска накануне Масленицы отозвались печальным звоном родных колоколен, шипением сковородок на уличных лотках и оглушительными цветастыми платками на румяных бабах. Под прищуром солнышка наледь уже мякла, обминалась, но мороз сердился на нее, призывал к порядку.
Шнайдера на месте не оказалось, Платона завели в просторную провонявшую дешевым бакуном [8] комнату для ожидания. Она закрывалась на железную решетку, слева висел коричневый шнурок от нательного креста, толстенький, витой, скорее всего шелковый. Чья-то скучавшая рука завязала его многомудрым узлом. Внутри по лавкам расселись невезучие, мусорили семечками, травили скабрезные байки, хамили следственным чинам и требовали чаю с баранками. По ту сторону зевал и крестил рот конвойный, хлопала дверьми другая, чистая, приемная для приглашенных на дознание. В ней маялись три жандарма и один полицейский с пухлой кипой бумаг. Одна дверь хлопнула и выпустила наружу писца с самоваром. С ним вместе в приемную выпал крик:
– Откель ты энти прокламации поганые добыл? Отвечай, нехристь! Тебя батька отправил в город учиться, а не мозги пудрить никчемной пропагандой. Поразвелось тут анархистов, тудыть его, ни проехать ни пройтить!
Внутри бурлило что-то мятежное, непослушное. Через час-полтора оттуда один за другим с хохотом вывалились молодые люди, все в коротеньких тужурках, картузах, с наглыми глазами любителей правды. Из раскрытого дверного рта снова донеслось прищучиванье, как будто хмельной папаша ругал сына за обедом. Все ясно. Революционэры. Хотят равенства и братства. После русско-японской и 1905-го такие бублики не в диковинку. Почему бы им не пойти работать, как всем прочим, не завести дом, детишек? Платона удивляла их непоследовательная саморазрушительная тяга к бунту. Чего не хватало? Какие такие свободы манили, чтобы в конце концов привести на каторгу или на плаху?
Место бунтарей занял жандарм, через четверть часа высунул бородавчатый нос и кивком позвал второго. Писец занес обратно самовар, на этот раз с завитками вкусного пара над макушкой. Шнайдер все еще не появился. Конвойные перед решеткой сменились, потянуло чесноком и салом, ясно: пришло время обеда. Теперь господин коллежский асессор нескоро соизволит прибыть, ему ведь тоже положено потрапезничать за крахмальной скатертью с фарфоровой супницей и хрустальным фужером. Платон приготовился к длительной осаде. Ему не надоело пялиться в приемную, там менялись люди, куда-то убежал полицейский и прибежал со вторым, начальственным, ожидавших допроса уводили и приводили на их место новых. Он посторонился, давая дорогу бородачу в легком армячишке, а когда снова прилип к облюбованной решетке, снаружи что-то поменялось, будто посветлело. Сенцов наклонился вбок получше разглядеть: по проходу шла невысокая темноволосая барышня, тщательно подобрав пышную лимонную юбку, чтобы не задеть чужих сапог, не шоркнуть чистеньким цыплячьим по грязным половицам. Поверх прически она лихо взгромоздила черную шляпку с кокетливым перышком. Та еле-еле держалась, грозя свалиться, но канарейка не печалилась, вышагивала по коридору, подпрыгивая, чуть не приплясывая. Непрочно пришпиленная шляпка дерзко потянулась к двери, но конвойный ее осадил, указав на лавку у стены. Лицо незнакомки оказалось тонким, аристократичным, с небольшим правильным носом и огромными темными глазищами, разившими наповал встречных-поперечных. Матовая кожа отливала перламутром, справа на подбородке чернел поцелуйчик родинки. Незнакомка показалась Платону редкой красавицей, с такой только обертки для дамских папиросок рисовать. Возможно, первое впечатление обманывало его, потому что прочих барышень вокруг не наблюдалось, а, как известно, на бесптичье и курица покажется павлином.
Солнце поторговалось с колокольней и уступило ей место, встало в арьергард, в углах приемной собрались тени, а посередине желтая юбка светила не хуже лампы. Платон вежливо отводил глаза, но они сами липли к помеченному родинкой подбородку. Губы барышни едва заметно двигались: изящные, капризные, изогнутая прихотливой дугой нижняя и царственная верхняя. Красавица что-то