Людям, заночевавшим на берегу, поначалу невероятно везло в этом походе. Но потом начались всякие несчастья и продолжались до сих пор. Поистине следовало бы им насторожиться, когда пятеро воинов пали в схватке с теми немногими, кто оказался не подвержен действию зелья в вине или умудрился стряхнуть с себя его липкую власть… Не насторожились. А дальше было лишь хуже. Они уже думали, что благополучно сделали дело, но небольшую ватагу начал преследовать злой нарок: двоих истребила вспухшая топь – мгновенно, молча и жутко, так, что ни вскрикнуть не успели, ни помощи попросить. Только что рядом шёл человек, переступал с кочки на кочку… а стоило отвернуться – и вдруг исчез, как проглоченный, и всё, и не знаешь, в котором месте тыкать шестом, чтобы уже там, под водой, сумела ухватиться ищущая рука…
Третьего, угадав, выволокли за волосы и одежду. Это был храбрый воин, но едва не постигшая участь оказалась страшней гибели от вражьей десницы, которой он давно уже не боялся. Когда его вытаскивали, он схватил одного из побратимов за руку возле запястья и долго потом не мог разогнуть сведённых судорогой пальцев, как ни пытался… К вечеру он уже шутил над случившимся, не зная, что смерть лишь примеривалась к нему, не желая вдругорядь ошибиться. На следующий день он отправился разведывать путь, а заодно доказывать самому себе и друзьям, что мужества в нём после вчерашнего не убавилось… И повстречал шатуна, изгнанного из берлоги небывалым разливом, коего не предугадало даже всеведущее зверьё. Когда парень не вернулся, его стали искать. И нашли пропитанные кровью ошмётки кожуха, в полоски разодранного чудовищными когтями…
Ещё один воин поранил себе ногу обломанной веткой, пропоровшей прочный сапог, – осклизлой веткой, в лохмотьях истлевшей коры… Рана показалась ему совсем не опасной, скорее досадной. Но лишь поначалу: нога воспалилась, распухла, начала гнить. Днём он шагал топким берегом или грёб наравне со всеми, только обливался пóтом и до хруста стискивал зубы, а ночью не мог спать от разъедающей боли. Опытные друзья щупали вздувшуюся ногу и мяли её, стараясь выпустить гной. Внутри при этом хрустело, как будто лопались пузырьки.
И каждую ночь издалека долетал странный, тревожащий душу свист. Он разносился на вёрсты, и каждое соловьиное коленце было исполнено потаённого смысла. Все знали – это финны передают от селения к селению какие-то вести. Вести наверняка были недобрыми и вдобавок определённо имели к маленькому отряду самое прямое касательство. Одна беда – понять и объяснить язык свиста не умел никто. Даже предводитель, свéдомый, кажется, во всём.
В этот вечер ватажникам наконец-то попался хороший каменный взлобок, суливший отдых от прилипчивой сырости. Воины надёжно привязали пленный корабль, расположив его с подветренной стороны, чтобы не достигал скверный дух с палубы. И растеплили за камнями несколько неярких костров.
Полночного нападения можно было не опасаться. В болотной глуши не живут люди. И даже охотники из местных ижоров в такое время года не суются сюда, предпочитая промышлять в менее гиблых местах. Опять же нынешняя ночь обещала стать последней. Назавтра ватагу должны были встретить верные люди.
Воин, мучимый болью в ноге, спал хуже всех, вернее, совсем почти не спал. Крутился на жёстком ложе, посреди которого сквозь ветки и толстый плащ выпирали острые камешки, не знал, как уложить проклятую ногу, завидовал храпевшим товарищам. И думал о том, что ногу ему лекарь всего скорее отрежет, и хорошо ещё, если не выше колена. Он знавал когда-то Плотицу, одноногого кормщика, крепко ценимого князем Рюриком и лучшими его воеводами. Но Плотица утратил ногу в бою, а не глупо и бесславно, как он. От этого становилось совсем жалко себя; молодой гридень смаргивал с ресниц слёзы, благо их всё равно никто видеть не мог.
Боль в ступне только-только начала было успокаиваться, когда явилась телесная нужда и отогнала едва сомкнувшийся сон. Воин полежал ещё некоторое время, досадуя и не решаясь сдвинуть притихшую ногу. Потом обиделся уже вконец, шёпотом выругался и полез наружу из-под тёплой овчины.
Далёкого пересвиста не было слышно. Дозорный подрёмывал стоя, обхватив руками в рукавицах лущу копья и привалившись щекой. Время от времени его ладони соскальзывали. Он перехватывал древко повыше и, не открывая глаз, вновь устраивал голову на сгибе запястий. Гридень проковылял, волоча ногу, несколько шагов прочь от тлевшей в костре длинной лесины и облегчил свою нужду у большого одинокого валуна в круглых пятнах лишайника. Днём пятна были цветными: жёлтыми и серебристо-зелёными. Ночь залила их чернотой, уподобив большим гноящимся ранам. Гридень отвернулся и стал оглядываться кругом.
До наступления светлых ночей было ещё далеко. Однако затянувшие небо тучи рвались чем дальше, тем чаще, и болото озаряла луна. Неживой свет струился по ветвям елей, нёсших стражу вдоль берегов когда-то уединённого озера, ставшего проточным впервые за тысячу лет. Столько воды здесь не бывало с тех пор, когда грозное Нево валилось с севера на берега, а законотворец Сварог ещё не пропахал Невское Устье, давая выход потокам. Ветра не было, тёмного зеркала ничто не тревожило, и молодой гридень видел, как плыли через озеро обломки ветвей и целые валежины, увлекаемые зародившимся течением. Они плыли и плыли, пересекая широкую скатерть лунной дорожки – с правой руки на левую, из одной протоки в другую. Парень затянул гашник и невольно повернул голову, следя, как растворяются в непроглядной тени елей лунные отсветы на мокрых космах уплывающих выворотней. Кругом властвовали только холод, сырость и тьма… Тёплые избы с протопленными печами и ласковыми одеялами, расстеленными на полатях, казались невообразимо далёкими. Гридень вздрогнул, плотнее прижал засаленный ворот кожуха… и вдруг сообразил: чего-то недоставало. Чего-то столь примелькавшегося, что берег и озеро без него стали сами на себя не похожи. А чего убыло – ещё поди смекни.
Когда молодой воин наконец понял, что к чему, его прошиб такой пот, что сама собою забылась даже непрестанная грызущая боль, а горло высохло, как по летней жаре. Возле мыска, на котором они обосновались с ночлегом, больше не было пленного корабля. Воин в ужасе напряг зрение, но ничего не смог уловить в той стороне, куда течение оттаскивало всё плывшее по поверхности.
Только длинный причальный канат тянулся от берега прочь, с коряги на корягу, змеясь и исчезая в воде…
Глава седьмая
Крапива проспала остаток дня и всю ночь, а проснувшись, не сразу узнала незнакомую горницу. Она бы, наверное, даже испугалась спросонья, уж во всяком случае оружие искать бы схватилась, ибо не помнила, куда его положила, – но возле широкой лавки горела в светце лучина; Крапива Суворовна перевела дух, всё вспомнила и поняла, где находится.
В батюшкином жилище. И жилище это было пустым, нехорошо пустым, не так, как бывает, когда отлучился хозяин и скоро вернётся. Эта горница больше никого не ждала.
Крапива лежала на лавке одна, под одеялами, в добром тепле, от которого за прошедшие дни вовсе отвыкло тело. Лучина негромко потрескивала, и девушка подумала о человеке, который позаботился о светце, чтобы она не испугалась, проснувшись.
Страхиня.
Крапива вспомнила о том, что случилось между ними вчера, и почувствовала, как щёки заливает неудержимый румянец. Она пошевелилась, остро ощутила собственную наготу и свернулась калачиком, пряча лицо, словно кто-то мог здесь увидеть её смущение. И улыбку, появившуюся на губах. И только потом она подумала про Лютомира.
Да. Лютомир…
Вчера, когда она, зажмурившись от слёз, искала ртом изуродованные шрамом губы Страхини, она всего менее задумывалась, как он поведёт себя с ней. Даже самое скотское и грубое, что он мог учинить, всё равно показалось бы ей праздником жизни, всё равно отогнало бы чёрные тени, скопившиеся по углам. Она бросилась ему на шею, как в омут, – будь что будет, всё равно пропадать! А он…
Если бы варяг захотел, он мог взять её хоть прямо в порубе, хоть в любое время потом, и ничего бы она, воинский пояс носившая, его силе противопоставить не возмогла… Но неволить не стал. И когда она сама потянулась к нему – ни бессердечной поспешностью, ни похотливой жестокостью не оскорбил. Дал ей утверждение в мире живых, которого просила надломленная душа. И так дал его, что Крапива, нежась под меховым одеялом, вновь готова была не дрогнув встречать любые опасности и труды, и глаза сияли уверенностью – будет всё хорошо.