Вы родились доброй, преданной и услужливой. И, любя меня, Вы всего-навсего следовали своим инстинктам, подчинялись своему призванию. Но Вы хотите, чтобы я познал степень счастья, которое Вы испытываете, применяя на деле Ваши душевные качества! Это чересчур серьезное требование, мой друг, и когда-нибудь я заставлю Вас убедиться в этом.
Но сегодня я еще уступлю Вам в этом пункте. Пусть так; я благодарен Вам, глубоко благодарен за наслаждения, которые Вы мне доставляли. Но, признаться, я не могу понять Вас, когда Вы угрожаете мне своей ненавистью. Ваша ненависть? Да понимаете ли Вы, что это слово на человеческом языке не должно означать ничего иного, кроме обостренной справедливости? А вот отсутствием справедливости-то главным образом и грешат Ваши суждения. Позвольте мне попытаться доказать Вам это с помощью некоего сравнения, или, еще лучше, с помощью некоего уподобления, как сказал бы Гро-Рене[71].
Я представляю себе пианиста, наделенного величайшим талантом. (Как видите, я не расстаюсь с музыкой.) Для того, чтобы обнаружить свое выдающееся дарование, этому пианисту недостает самой малой малости, хотя и совершенно необходимой,– что правда, то правда: у него нет рояля. Вам понятно упоение моего артиста: наконец-то он может быть совершенно свободен, он может не удерживать полет своего вдохновения, может сочинять свои мелодии и убедиться в том, что он величайший гений. Отлично. И вот однажды утром к нему по лестнице поднимают рояль. Что же происходит? Наш артист садится за рояль?… Нет, для этого он чересчур рассудителен.
Так вот, дорогая… (имя снова стерто), я для Вас был этаким Эраром[72], который случай предоставил Вам для того, чтобы Вы могли проявить Ваши неоспоримые дарования, чтобы Вы могли показать во всем блеске Ваши великолепные, изумительные способности. На тему моего сердца Вы играли самые изящные, самые нежные, самые возвышенные вариации, сотканные из вашей чувствительности. Должно быть, вы были при этом очень счастливы. Но беда в том, что это не продолжалось вечно – тут я с вами согласен. Все проходит. И я ушел, как какой-нибудь певец после длинной арии о ревности и каватины о вероломстве. Все равно, дорогой друг, я в последний раз советую Вам не сердиться на меня так страшно за Ваше счастье, сколь бы мимолетным оно ни было».
На сей раз Амелия рассудила, что все эти парадоксы становятся чересчур головоломными и что насмешки граничат с жестокостью. Она начала бояться своего мужа. А с другой стороны, тот особый путь, каким приходили к ней эти письма, наглядно показывал ей, что вокруг нее притаилось шпионство и предательство. Это было чересчур для юного сердца, которое еще не пробудилось и не познало горькую правду жизни. Она побежала к Филиппу, ища убежища в его объятиях.
– Смотрите! – вскричала она.– Вот что я получаю ежедневно! Избавьте же меня от этих мучений!
Удар кинжала причинил бы Филиппу Бейлю не столь сильную боль, какую причинили ему эти письма.
Он бросил на них только беглый взгляд и тотчас узнал их, к великому своему изумлению: он полагал, что они погибли в грандиозном аутодафе, каковое он устроил незадолго до свадьбы, дабы уничтожить свою любовную переписку.
Он понял, чья рука нанесла ему эту новую рану, но в это мгновение главной его заботой было смягчить боль в душе Амелии.
– Разве у нас есть враги? – с тревогой спросила она.
– У счастья всегда есть враги. Но успокойтесь: не они посылали вам эти письма.
– Не они, говорите вы?
– Да, Амелия.
– Тогда кто же?…
– Я.
– Вы, Филипп?!
– Да, я. И сейчас вы поймете, почему я это сделал. Именно тогда, когда мы на вершине счастья, необходимо предвидеть и предотвратить малейшее облачко в будущем. И вот я хочу, чтобы вы не верили ничему, чтобы вам обо мне ни рассказали, кроме того, что расскажу вам о себе я сам. Сильная духом и вполне доверяющая мне сегодня, вы через несколько лет, быть может, изменитесь…
– О Филипп! – с досадой сказала Амелия.
– Я хотел использовать эти первые дни для того, чтобы вы узнали меня полностью; я хотел противопоставить моим новым качествам мои былые пороки. Чем крепче ваша вера в меня, тем более серьезным и нелегким должно было стать это испытание.
– Так это было испытание? – несколько смущенно прошептала Амелия.
– Да.
– Но порой то, что вы пишете…
– В ту пору таковы были мои мысли.
– Злой!
– Предупредить болезнь легче, чем лечить ее. А теперь, когда вы сравните человека, которым я стал, с человеком, каким я был, вы поймете, что вы преобразили меня. Те женщины сделали меня безжалостным скептиком, а вы, Амелия, сделали меня доверчивым и добрым. Каждый делает свое дело.
– Филипп, но я оказалась слабее, чем вы думаете: эти письма на мгновение испугали меня. Я порицаю себя за это, и я краснею. Простите меня: ведь я вас люблю!
Вопреки своей мнимой уверенности, Филипп Бейль поспешил очистить дом, другими словами – немедленно сменить слуг, занимающих наиболее ответственные должности.
Он спасся благодаря своей смелости и находчивости, но от этого ни на йоту не уменьшилась его тревога за будущее.
Рука Марианны легла на него тяжким бременем – это было очевидно; ее угрозы, которыми он сперва пренебрег и о которых потом просто забыл, в течение некоторого времени стали осуществляться.
Этот первый удар, за которым совершенно очевидно должны были последовать другие удары, он отвел решительно и ловко, и этого было бы достаточно, чтобы разоблачить именно женскую выдумку. Разрушить престиж Филиппа в глазах Амелии, уничтожить супруга в глазах супруги – вот какова была цель Марианны.
Филипп расстроил этот замысел.
На первый раз победа осталась за ним.
Но всегда ли он будет победителем?
Характер Марианны был ему известен; от нее он мог ожидать всего.
Такая перспектива не сулила ничего доброго его дому.
Что же он должен был сделать?
Не должен ли он был, вступив на путь откровенности с Амелией, без обиняков сообщить ей и о причинах этой мести, нависшей над ними обоими? Не должен ли он был подробно рассказать ей о своей связи с Марианной, признаться, какими обидами и оскорблениями осыпал он эту женщину?
Филипп понял, что он слишком много потеряет от этого. Существуют разоблачения такого рода, которые можно охотно предоставить случаю, но которые никоим образом нельзя делать самому.
Ему пришлось бы объяснить, оправдать страшную ненависть Марианны. Но как сумел бы он объяснить и оправдать то оскорбление, которое он в приступе неописуемой ярости нанес Марианне, когда они увиделись в последний раз? Случается, мы так страшно виноваты перед нашими любовницами, что нам уже никогда не смыть с себя этот грех даже в глазах законной жены. Таким грехом было и оскорбление, которое он нанес Марианне.