— Большее, чем вы можете себе представить, — ответил он.
— Мне хотелось сразу же надеть бриллиант, — рассказывал император, — и подходящий случай представился, когда приехал лорд Корнуэллис,[110] чтобы подписать Амьенский мир. Я торопил Нито, который должен был вставить бриллиант в мою шпагу. Я велел вставить камень в эфес, и эфес вовсе не должен был быть совершенным. Эти ювелиры вечно поднимают суету.
«В шпагу?» — переспросил Нито, и я понял, что он этого не одобряет.
— Я добился власти при помощи шпаги, — ответил я. — Я полагал, что мне следует переименовать камень, назвать его «Наполеоном», но, право, зачем это было нужно? Корнуэллис не мог глаз отвести! Я привлек его внимание, поглаживая свою шпагу, чтобы он мог видеть, чем мы владеем. Думаю, он знал, что это бриллиант губернатора Питта, драгоценность, которой Англия когда-то позволила ускользнуть, и он должен был знать арабское поверье, что генерал, владеющий самым крупным бриллиантом, всегда побеждает. Вот я и дразнил его — в конце концов, новорожденное правительство должно ослеплять и поражать. У меня был инструмент, чтобы показать, что мы не такие нищие, как он полагает. И я дарил их всех множеством бриллиантов, когда они подписали Амьенский и Люневильский мир.
Тогда, в июне 1801 года, Корнуэллиса в Зале послов ожидали три консула — Наполеон, конечно, был первым консулом, — весь дипломатический корпус в мундирах, обшитых галунами, генералитет в полной форме и при всех регалиях. Один только Наполеон был в простой форме егерского полка, но с той самой шпагой. Все цвета и весь свет собирались в его бриллианте и устремлялись из него, вонзая в стены зала колючие лучи.
Из хаоса революции Наполеон уже созидал новую Францию. Развив неистовую активность, он создал Банк Франции и свод законов, позднее превратившийся в Гражданский кодекс. Он реформировал законы, подписал конкордат с церковью, восстановив культ для народа, начал строить мосты и набережные, дороги, каналы. Он создал наши лицеи и покончил с десятидневной неделей.
— Ваш господин Питт заявил, что я — средоточие всего, что есть опасного в революции, сказал я Корнуэллису, — продолжал он. — Он не знал, что ответить. Но мир мы все же заключили, поскольку, будучи солдатом, он уважал меня. Это был первый англичанин, который мне понравился, и он оставил у меня хорошее мнение о своей стране.
Император рассказал мне, каким образом Корнуэллис сдержал свое слово. Тогда, после долгих отлагательств, он уже должен был подписать Амьенский договор, но не смог сделать это в назначенный час. В тот вечер из Англии прибыл курьер с поправками к некоторым статьям. Корнуэллис, поскольку он уже дал слово Наполеону, сообщил курьеру, что все подписано.
Мы поговорили о том, как больной Питт согласился на освобождение католиков в Ирландии перед Амьенским миром.
— Английский король объявил своему народу, что он избавился от человека, который сопротивлялся ему двадцать лет, — заметил я.
— По себе знаю это чувство, — ответил император, и я подумал, что он имеет в виду Талейрана, равно как и Питта.
Примерно в те же дни император отправился в Нотр-Дам на благодарственный молебен в честь заключения мира и конкордата. Он был уверен, что нам нужна религия, чтобы помочь бедным принять свою участь, дабы они твердо знали, что в грядущей жизни каждый получит по заслугам. Вольнодумцы и генералы вроде Бернадотта, женившегося на бывшей невесте императора Дезире Клари, сидели с хмурым видом.
То было пасхальное воскресенье, и над Парижем стоял звон колоколов Нотр-Дама. На Наполеоне был придворный серый костюм с золотой вышивкой и шпага с «Регентом».
— В то время это была моя любимая опора, — сказал император. — Я все возвращал — эмигрантов, старый календарь и этот бриллиант. Может быть, вернув «Регент», я вернул слишком многое…
Его консульская шпага существовала в нескольких вариантах. Для последнего варианта 1803 года император велел вставить «Регент» в середину рукояти, где его стерегли два крылатых дракона, потому что драконы всегда стерегут сокровища и являются символами мощи. Это была его идея, он все во всех подробностях продумывал сам — от драгоценностей для Жозефины до способа управления страной.
Здесь у нас есть гравюра с изображением этой шпаги. Драконы по обе стороны бриллианта вытягивают шеи. Их стрелообразные на концах демонические хвосты изгибаются под «Регентом», а развернутые крылья обрамляют пару других необыкновенных круглых бриллиантов, отобранных у сбежавших из страны семей. Бриллианты расположены по три по эфесу — изогнутой рукояти, горловине из зеленой яшмы. Император рассказывал мне, что один из этих камней был пуговицей Марии-Антуанетты, а другие принадлежали Людовику Четырнадцатому и Людовику Пятнадцатому, там были камни от Тавернье, камни, украденные при ограблении Гард Мебль, а иные отобраны у эмигрантов. Ни один из них не был меньше 10 каратов.
Первый консул простил тех эмигрантов, которые не воевали против него, и вернул изгнанников. Я воевал против него, но смог пересечь границу под вымышленным именем, как наставник детей леди Клэверинг. На границе некий трактирщик восхитился, как хорошо я говорю по-французски! В апреле я был амнистирован и приехал в Париж в мае. У меня были кое-какие, полученные за «Атлас», деньги, достаточные, чтобы помочь моей семье и купить небольшую библиотеку для квартиры, которую я нанял на улице Сан-Флоретин, 6, на улице, где «Регент» был украден десять лет тому назад. Мне было двадцать шесть лет, я оказался в незнакомой новой Франции, в которой статус кавалера ордена Святого Людовика не мог принести ничего, кроме неприятностей, равно как статус представленного ко двору, более не существующему. Только любовь, выходящая за пределы здравого смысла, могла заставить меня вернуться на родину, где теперь представляли «Пьесу о гильотине». Легкий скользящий огненный экран падал на шею актера, а зрители кричали: «Il n’etait que cela! Rien que cela![111]» Я обустроился и принялся за французскую версию моего «Атласа».
Один из моих старых друзей, адмирал Декре, который участвовал в египетском походе императора, теперь стал министром флота, и довольно скоро он и другие начали побуждать меня войти в правительство. В то лето я отправился в Версаль, где леди Клэверинг снимала комнаты в Малом Трианоне, теперь постоялом дворе. Это было странное чувство — обедать в спальне королевы. В городе люди просили подать им на хлеб, и многие все еще не имели обуви и одевались в лохмотья, живя на обломках монархии.