Конунг сказал:
— Ты прав. Йона утешит, что он будет делить ложе со мной, если Гудлауг разделит ложе с Сесилией.
Сесилия, красавица Сесилия, мне хотелось бы увидеть тебя обнаженной, танцующей на столе в свете от факелов… Я глажу рукой книгу Бернарда, ее мягкую кожу, и я знаю, что твоя кожа, Сесилия, такая же мягкая.
Даже в тяжелом походе нам бывает иногда весело. Утром, после ночного перехода, смертельно усталые и не всегда сытые, мы иногда смеемся, когда Эрлинг сын Олава из Рэ передразнивает кого-нибудь из нас, Вильяльма, Гудлауга, меня или Сверрира.
День конунга тяжел.
Первым стражи будят конунга. Он уже свеж и бодр, когда другие только просыпаются, умываются в ручье, стряхивают с волос вшей, бегут к Кормильцу, которому почти нечем ублажить их, и помогают ему разводить огонь. Конунг тут же с людьми, он осматривает оружие, бранит тех, у кого клинок не блестит, выстраивает молодых и обучает их владеть оружием. То первого, то последнего в ряду подбадривает острым словом и шуткой, помогает Хельги Ячменному Пузу нести мешок с точильными камнями, когда ремни мешка врезаются Хельги в плечи, бранит нерадивых, он первый, с песней, карабкается по крутым склонам, он повсюду и он неутомим.
Конунг несет дозор наравне со всеми, он приходит ко мне и обсуждает желание Гудлауга и прихоти Йона, он знает людей, знает их силу и слабости. Сон у конунга легкий, Он мгновенно вскакивает с ложа.
Над нами между облаками летят птицы, с высоты своего полета они не видят вшей у нас в волосах.
Я спрашиваю у конунга:
— Государь, почему за твоей веселостью прячется грусть?
— Взгляни на этих птиц, Аудун, помнишь птиц у нас в Киркьюбё? Помнишь, как весной над морем летали птицы? Они носились над водой, и мы в своей лодке слышали свист их крыльев? Помнишь, Аудун?
— Но почему за твоей веселостью прячется грусть, государь?
— Взгляни на этих птиц, Аудун. Мне бы хотелось видеть всех птиц Норвегии. Но повсюду я вижу только Эрлинга Кривого и его людей, его усадьбы и имущество, его дозорных, готовых зажечь сигнальные костры, и его корабли. Всюду только он.
— Только ли по этой причине за твоей веселостью прячется грусть, государь?…
— Помнишь женщин у нас в Киркьюбё, Аудун, их красоту летней ночью, их доброту к нам, даже если мы не всегда были добры к ним?
— Я помню только трех женщин, государь: мою добрую матушку фру Раннвейг, твою мать фру Гуннхильд и Астрид, твою молодую жену, бывшую дивным даром для нас обоих, даже если я никогда не прикоснулся к этому дару.
— Аудун, друг, известна ли тебе прелесть женской кожи и тихая радость, которую она дарит мужчине?
— Кое-что, но не все, государь, для меня книги и их пергамент стали большим даром, чем кожа женщины.
— Аудун, подойди поближе ко мне. Сейчас все спят и не могут нас слышать, ведь так?
— Так, государь, никто нас не слышит.
— Аудун, если когда-нибудь тебе придется выбирать между королевством и женщиной, выбери женщину и возблагодари Бога.
Мы спустились в Наумудаль и там, в одном из фьордов, забрали у бондов их корабли.
***
Корабли, что мы захватили в Наумудале, были небольшие и плохо годились для сражений. Но все-таки это была ценная добыча — мы захватили их темной ночью и никто не пытался остановить нас. На одном корабле в палатке спали двое. Молодой парень и его подружка, оба были обнажены, на веревке над их ложем висела ее юбка. Мы вышли во фьорд.
На корме, на одной из скамей, сидели те двое, она была в короткой рубахе, которую сжимала коленями, задница у нее была голая. Было видно, что ей холодно, и мы бросили ей овчинное одеяло.
— Как тебя зовут? — спросил конунг.
— Астрид, — ответила она и подняла глаза.
Конунг не стал спрашивать, как зовут парня.
Люди заговорили: хотим мы или нет, а этих двоих следует убить. Взять их с собой мы не можем, а если отпустим, они расскажут бондам, как нас мало и что один из нас называет себя конунгом. К тому же, несколько раз мы упомянули в разговоре Нидарос, и они, должно быть, слышали это. Стоит им сказать об этом кому угодно, и весть о нашем прибытии достигнет Нидароса раньше нас. Мы обычно обсуждали судьбу пленников, не смущаясь, что они могут это услышать. Кто-то сказал, что их нельзя просто бросить за борт, — если их подхватит течение, они благополучно доберутся до берега.
Злобы в нас не было, но вспомни, йомфру Кристин, что лежало у нас за плечами, — за все эти тяжелые годы мы хорошо усвоили, что доверять можно только своему оружию. Вильяльм сказал, что нет нужды пачкать скамьи их кровью:
— Перегните им головы через борт, и я отрублю их.
Неожиданно конунг выругался.
Мне трудно вразумительно объяснить то, что случилось потом. Пойми, йомфру Кристин, слово конунга было для нас законом. С того дня, когда мы выступили из Хамара в Вермаланде, с того дня, когда он на глазах у своих воинов затоптал конем двоих, осмелившихся не подчиниться ему. Сверриру случалось порой повышать голос, но я не помню никого, кто бы осмелился перечить ему, кроме старика с серебряными монетами, который вцепился конунгу в горло и все-таки уцелел, мы тогда швырнули его за борт, но он выплыл, вернулся к нам и потребовал назад свои деньги. Нет, я никак не могу объяснить того, что случилось. И до сих пор вспоминаю об этом с отвращением.
Между конунгом и его людьми завязалась перебранка. Он был небольшого роста и в тот день выглядел старым, до того я, да и вообще все, считали его молодым. В тот же день он выглядел старым и усталым, рот у него как будто запал, лоб покрыли морщины, словно и не имевшие отношения к тому гневу, с которым он припер к стенке спорящих с ним людей. Первым на него набросился Сигурд, потом Вильяльм. Не с обнаженными мечами, нет, нет, а с проклятиями и бранью. И конунг тоже отвечал им бранью. Но это не была брань сильного человека, не огонь небесный, испепеляющий противника. Нет, он бранился, как бранились женщины в Киркьюбё, стирающие летом белье у ручья и оспаривающие друг у друга право первой разжечь костер. Это был старый простолюдин, и люди вокруг не испытывали к нему никакого уважения, они смотрели на него, пряча ухмылку в уголках губ, словно знали, что человек, стоящий перед ними, труслив и надеется, что ему удастся скрыть свою трусость.
За спиной у конунга сидели пленники. Девушка плакала.
Парень сказал:
— Я бы мог пойти к тебе на службу, государь. Если бы ты отпустил Астрид.
Люди вокруг презрительно засмеялись, конунг молчал. Парень проявил мужество. Он встал на скамью и сказал:
— Астрид хорошая женщина.
— Я знаю, — почти весело ответил конунг.
Мы с удивлением смотрели на него — на конунга и на девушку. Она сидела, накинув овчинное одеяло на голое тело, должно быть, она сбежала из дома, чтобы отдать дар своей юности тому, кого полюбила. Но Вильяльм сказал: