Он дочитал почти до конца и запнулся.
– А когда-то знал назубок… Видишь, старею.
– Знаешь, я когда-нибудь напишу балладу об этом часовом, который возле склада с боеприпасами.
– Хочешь перещеголять Гейне?
– Нет… Просто мне понравилось. Хотя… Я не понимаю, чем ты недоволен, перевод как перевод, красиво. Я не смогу избавиться от этого стихотворения, вот что плохо.
– Вот и я не могу от него избавиться. Уже тридцать лет. Да, я его еще мальчишкой выучил.
– Ты так хорошо знал тогда немецкий?
– Дома говорили по-немецки. Ну, давай лапу. Тут мы и расстанемся. Послезавтра позвони мне на работу.
– Есть!
И я ушла.
Ранней весной я совсем завертелась. Лекции, свидания, увлекательная тема курсовой – забот хватало. А тут еще наше литературное объединение надумало дать подборку стихов юных авторов в университетской многотиражке.
Кроме прочих аксессуаров многообещающей поэтессы у меня имелась и первая безнадежная любовь. Вся ее прелесть заключалась в том, что мы более двух лет не общались, а чувство варилось в собственном соку, и на бумагу капали рифмованные скорби и печали. Естественно, я мечтала, как ОН прочтет все это в печатном виде, как опомнится и примчится с предложением руки и сердца, как я выскажу все, что о его поведении думаю, ну и так далее.
Ингарту я всю эту историю, конечно же, не рассказывала. Во-первых, было незачем, а во-вторых – я не хотела, чтобы он знал о моем поражении. Он воспитывал во мне победительницу, и я не имела права предъявлять ему то, что пока не было победой. Опубликованные стихи – да, этим я могла похвастаться. И собиралась…
В день публикации я ходила именинницей, принимала поздравления и игнорировала лекции. Моя группа скупила чуть не весь тираж газетки. Комплиментов я наслушалась на всю оставшуюся жизнь. Все это было так прекрасно, что я целый день не могла дойти до родного дома. Наконец поздно вечером мы целой компанией ввалились, размахивая газетами и вереща от восторга.
Девчонки побросали пальто на тахту и сели ждать чая. Мы с матерью вышли на кухню.
– Что-нибудь случилось? – спросила я, видя, что мать не настроилась на общее ликование.
– Я звонила тебе на кафедру, – ответила она, – но тебя нигде не могли найти.
– А что?
– Ингарт умер.
– Как… умер?..
– Упал на улице. Люди думали – пьяный. Сердце… Сегодня были похороны. Я сама узнала только утром. Думала, ты успеешь пойти…
Я не могла поглядеть ей в глаза.
Девчонки галдели.
Надо было, чтобы они немедленно замолчали.
Я ворвалась в комнату, готовая прикрикнуть, и увидела на столе дюжину газет, раскрытых на той же странице – со стихами.
Ингарт никогда не видел моих стихов. Знал, что пишу, но я стеснялась показывать ему «дамское рукоделье». Вот опубликованные – другое дело, значит, действительно – стихи! И вот на них таращились все, и те, кому эти стихи и я сама в сущности были до лампочки, а единственный человек, для которого это тоже было бы настоящим праздником… а он…
Я услышала собственный всхлип. Тут в комнате стало тихо, девчонки растерялись, а я в тишине давилась слезами и мучилась так довольно долго – пока не разревелась как маленькая, и весь остаток вечера меня не могли успокоить.
Про Курупиру я вспомнила ночью.
Мы ложились в одиннадцать, к полуночи вся квартира спала. Поэтому в первом часу ночи я бесшумно оделась и выскользнула из дома.
Я взяла с собой большую сумку, с которой ездила еще на фольклорную практику. Курупиру поместился бы там с удобствами. Ведь если эта женщина, Хелга, бывала у Ингарта нерегулярно, то, может статься, она ничего не знает… о Господи!.. а Курупиру сидит голодный и ждет, ждет, ждет…
До Старого города я добежала быстро.
Ключа в тайнике не было.
Ключ этот был единственный.
И меня посетила сумасшедшая мысль – а вдруг весь сегодняшний вечер сплошное наваждение, и ничего не было, ни моих слез, ни материнского рассказа, ни похорон – уж их-то наверняка не было, ведь я их не видела! И Ингарт сидит дома и чешет Курупиру за ухом на сон грядущий.
Я толкнула дверь и оказалась в прихожей.
Дверь в комнату была приоткрыта. На диване сидела женщина. У нее на коленях лежал Курупиру.
Она позвала меня по имени.
– Да, Хелга, это я…
Мы сказали друг другу всего несколько слов. Решили судьбу Курупиру, и только. Хелга забирала его к себе.
Она не была красавицей. Меня удивило ее сходство с Ингартом, но ведь то, что в мужчине вполне терпимо, женщину не красит. У нее тоже было лицо с правильными чертами, растворяющееся в толпе и в памяти бесследно. Она тоже была сутуловата и худощава. И ей действительно следовало красить глаза.
На вид Хелге было около сорока.
Я не взяла ее адреса и телефона. И теперь жалею об этом. Может быть, она знала ответ хотя бы на один из моих вопросов? Или он и ей рассказал сказку про упрямого часового, и ей этого вполне хватило?
Подводя итог, можно сказать: сквозь мою судьбу прошел странный человек. И, совершенно на то не претендуя, остался в моей памяти на десятилетия, хотя, встреть я его сегодня в толпе, не узнала бы, такова ирония судьбы.
А вот во сне я узнаю его безошибочно.
Отрывочные кадры я складываю утром в сюжет, а связки стараюсь почерпнуть в реальных воспоминаниях. Но есть в моем сне вещи, которые не вписываются в сюжетную схему. Тот мужчина за столом, оказавшийся на ночной земгальской равнине вместе с тремя стенками своей обшарпанной комнаты.
Может быть, я слишком рано просыпаюсь. И не успеваю узнать, что было дальше.
А дальше, видимо, была сказка о часовом.
Кто-то ласково уговаривал юношу отказаться от нелепой затеи, ведь тогда, весной сорок пятого, яхты и катера у берегов Курземе гибли сотнями, и беглец, уверенный, что его хорошо примут в Соединенных Штатах, скорее всего давно погиб. Вот уже не только пять, но и шесть, и семь лет прошло – вряд ли кто-то придет к той двери на чердаке, достанет из тайника ключ и откроет ее. Ведь о том, что Ингарт живет за этой дверью и ждет посланника, знает только один человек. Так не лучше ли?..
Часовой сказал – нет.
Его терпеливо убеждали – после всего, что он пережил в военные годы, после всего, что он еще мальчишкой совершил, он имеет право спокойно жить, работать, любить, и место в жизни ему найдут замечательное, зачем же с ним возились все эти послевоенные годы, дали ему такое образование…
Часовой не сделал ни шага.
– Волчонок! – позвал его кто-то издалека.
Часовой укоризненно посмотрел в ту сторону.
Поняв, что спорить с ним бесполезно, его оставили в покое.
Сперва он жил себе и жил, работал на случайной работе. Должен был наступить час, когда бы он убедился, что никто не придет, и сложил оружие.