– Ну, исполать тебе, Сергеич!.. – сказал царь ласково. – Совсем ты избаловал меня, право! Отнеси-ка книжицы эти государыне… – обратился он к жильцу. – Пущай там позабавится. А ты, Сергеич, насчёт комедийного действа хлопочи у меня. Патриарх разрешил, хоть и без большой охоты. А то наша Наталья Кирилловна заскучала что-то. Надо уж её потешить…
– Стараюсь, государь… – сказал Матвеев. – Во все страны написано. Я думаю здесь одне хоромы для действа поставить, а другие в Кремле. А потом надо будет училище устроить, чтобы нам своих лицедеев иметь, а не бегать за ними по иноземным дворам…
– Вот, вот… – одобрял царь и вдруг просиял: – Вот ты, Афанасий Лаврентьич, спрашивал, кому приказ твой сдать. Чего же лутче: передам его Сергеичу… А тебе, Артамон Сергеич, приказываю я отныне всем посольским делом нашим ведать…
Матвеев бил челом.
– А Афанасий Лаврентьич покинуть нас вздумал… – сказал царь.
– Знаю, государь… Что ж, и о душе подумать неплохое дело…
И все трое направились к боярам, которые стояли у мостков над прудом, и число которых увеличилось.
– Ну, а кто сегодня опоздал? – весело спросил царь.
Оказалось, что опоздали два стольника: Семёнов и Раевский.
– Ну, делать нечего, расплачивайтесь… – засмеялся царь. – Долг, говорят, платежом красен…
Недавно Алексей Михайлович придумал всех, кто опаздывал явиться на дворцовую службу, купать во всем наряде в пруду. Потеха эта новая доставляла ему и всем приближённым много смеха.
– Ну, Семёнов, делать нечего… – сказал царь. – Расплачивайся…
Несколько жильцов подхватили будто бы испуганного Семёнова, потащили его на мостки, раскачали, и Семёнов полетел в воду. Сноп сверкающих на солнце брызг взорвался вверх, пошли по сонному пруду круги, а Семёнов барахтался в тёплой воде и притворно-испуганно кричал:
– Ой, батюшки, тону!.. Ой, родимые, тону!.. Ай, кормильцы…
И, сопя и отфыркиваясь, он побрёл среди водорослей к берегу, нарочно падал, вставал и охал. Великий государь любительно смеялся, и все бояре за ним. Из всех кустов осторожно высунулись смеющиеся рожи челяди, которая бросала всякое дело, только бы не упустить этой ежедневной потехи…
– Ф-фу!.. Вот уморился… – вылезая на берег, отфыркивался Семёнов. – Право слово, думал, и не видать уж мне больше белого свету…
Вода текла с него ручьями, сафьянные сапоги хлюпали при всяком движении, но подобострастно смотрели с мокрого, текущего лица глаза на повелителя.
– Ну, жалую тебя за труды твои великие к царскому столовому кушанию, – смеясь, сказал царь.
Стольник – пожилой уже человек с большой бородой – повалился в ноги и, всё хлюпая и струясь, снова поднялся. Мокрая борода была вся вывалена в песке.
– Ну, будешь еще опаздывать? – с притворной строгостью спросил царь.
– Буду, великий государь!..
– Как ты молыл?!.
– Я молыл: буду, великий государь… – повторил стольник. – Не велико дело летом в пруду выкупаться, а зато у царского стола есть буду…
Алексей Михайлович раскатился.
– Так жалую тебя на сегодня двумя обедами!..
Стольник опять повалился в ноги… А жильцы тащили уже в воду Раевского. Он, барахтаясь, зашиб ногой глаз одному из жильцов. Тот со злобой начал тузить его. А когда, раскачав, бросили его в воду, он успел ухватиться за своего врага и оба упали в пруд и продолжали драку в воде. На берегу все за животики хватались… Князь Иван Лексеич закашлялся от смеха, весь побагровел, махал руками, плевался и снова, держась обеими руками за живот, плакал и смеялся одновременно.
В горнице у окна покатывалась и вытирала слёзы Наталья Кирилловна. Только Языков один улыбался кончиками губ, да и то больше из политес. Он решительно не одобрял таких забав. Что сказала бы об этом мадемуазель Нинон де Ланкло? И мысленно ли думать, чтобы его величество король Людовик XIV купал так в Версале своих кавалеров?…
– Ну, а теперь время обедать… – вытирая слёзы, проговорил царь. – Погуляли, и довольно…
Оба стольника, мокрые, так пошли и к обеду.
– А ты подь-ка сюда на словечко… – проговорил царь, поманив Ртищева. – Что это, слышно, племянница-то твоя, Морозиха, всё бунтует, а? Сказывают, что больно что-то уж дерзко про нас говорить стала. А?
Старый боярин с поклоном развел руками.
– Что ж сделаешь с дурой-бабой? – сказал он. – Я уж унимал её, всё Аввакум её своими грамотами настраивает… Всё к старой вере ревнуют…
– Кто её настраивает, мне всё одно, только чтобы дурости свои кончила, – сказал царь. – Я не посмотрю, что она Морозова. И сестре её, дуре Урусовой, тоже скажи. Ишь, волю взяли!.. Она чересчур уж помнит честь и породу Морозовых, так я спесь-то враз собью. Ты им дядя, поезжай и всё скажи, а пока обедай иди…
Алексей Михайлович почувствовал, как в его груди точно разорвалось сердце и точно что стало душить его. Это бывало теперь всегда, когда он волновался. Он велел Матвееву и Ордыну обедать в его комнате с царицей, чтобы ей скучно не было, – дочери изводили молодую мачеху, и царь ничего не мог поделать с ними, – а сам, сославшись на усталость, тяжело прошёл в свою опочивальню и лёг. Он знал, что спать не будет и велел позвать к себе кого-нибудь из домрачеев или бахарей.
– Ну, хошь Афоню-астролома…
Думы в последнее время шли всё тяжёлые: о старости, о жене молодой, о скорой развязке. И такое во всём нестроение…
Скоро явился в опочивальню Афоня, предсказатель погоды. В руках у него была звонкая домра.
– Чем велишь потешить тебя, великий государь? – с сильным ударением на «о», по-владимирски, проговорил старичок, ласково сияя своими добрыми глазками.
– Да чем потешить? – скучливо отвечал царь. – Ты бы новенького чего придумал, а то всё одно да то же… Садись – чего стоишь?…
– Можно и новенького, коли велишь… – усевшись на полу, благодушно проговорил уютный Афоня. – Вот новые песни с Волги-матушки пошли, – ох, есть гожи которые!..
– Давай, послушаем…
Афоня пробежал пальцами по струнам. Нежно заплакали струны. И задумался старик на мгновение. Вокруг была полная тишина – только петухи звонко по дворам перекликались. И прошла ласково по сердцу тоска. И опять нежно прозвенели струны, и своим задушевным, тихим тенорком Афоня начал:
Как, бывало, мне, ясну соколу, да времячко:
Я летал, млад ясен сокол, по поднебесью,
Я бил-побивал гусей, лебедей,
Ещё бил-побивал мелку пташечку.
Как, бывало, мелкой пташечке пролёту нет.
А нонче мне, ясну соколу, время нет.
Сижу я, млад ясен сокол, во пойман,
Я во той ли, в золотой, во клеточке,
Во клеточке, на жестяной нашесточке,
У сокола ножки спутаны
На ноженьках путочки шелковые,
Занавесочки на глазыньках земчужные…
Опять нежно и грустно проплакали звонкие струны, и Афоня продолжал:
Как, бывало, мне, добру молодцу, да времячко:
Я ходил-гулял, добрый молодец, по синю морю,
Уж я бил-разбивал суда-корабли,
Я татарские, персидские, армянские,
Ещё бил-разбивал легки лодочки.
Как, бывало, лёгким лодочкам проходу нет.
А нонче мне, добру молодцу, время нет…
Сижу, я добрый молодец, во поимане,
Я во той ли во злодейке земляной тюрьме.
У добра молодца ножки скованы,
На ноженьках оковы немецкие
На рученьках у молодца замки затюремные,
А на шеюшке у молодца рогатка железная…
И, нежно плача, замерли струны…
Тихо. За прикрытыми ставнями резными чуется зной. Перекликаются петухи звонко. Грустно и ласково…
– А в самом деле гожа песня… – тихо сказал царь. – Откуда ты взял её?
– А заходил тут к нам, верховым старцам твоим, попик один, отец Евдоким. Вот от него я и перенял… Он на Волге был, там и слышал…
Афоня задумчиво перебирал струны домры.
– А кто это такие вот песни составляет? – дремотно сказал царь.
– Эту-то, сказывал отец Евдоким, Васька-сокольник составил какой-то… – отвечал уютный Афоня. – На низу там с вольницей, сказывают, караводился… Холоп беглый, что ли, какой…
– А где же он?
– А Господь его знает, батюшка царь… Может, твои воеводы давно повесили его… Бают, столько народу хрещёного передушили, и не выговоришь! Известно, дело такое… – спохватился вдруг Афоня. – Нешто это мысленое дело такое воровство чинить?
И задумчиво он перебирал струны домры своей звонко-чуткой…
– Ну, спой мне ещё что-нито… – сказал дремотно Алексей Михайлович. – Старинное что-нибудь…
Старик тихонько прокашлялся. Зазвенела домра. И чистый, тихий тенорок спорым говорком начал:
Как во стольном то граде было во Киеве…
Вся Москва взволновалась: казаки везут Стеньку!.. Пользуясь прекрасной летней погодой, особенно любопытные ушли из города ещё с вечера, чтобы видеть страшного атамана на пути. И если многие самое имя его произносили с ненавистью, то немало было в этих пестрых, возбуждённых толпах и таких, которые от всей души желали смелому атаману совсем иного въезда в царскую столицу, где он похвалялся сжечь на верху у государя все дела… Тульская дорога вся была усеяна тысячами людей…