Антонио же Мастер, сидя у донжона на камне, по неизбывной привычке предавался размышлениям. Ведь как нежданно обернулась, думал он, судьба: наказано зло! И все—таки — сколько в том повороте поводов для новых сомнений, сколько скрытой насмешки переменчивой мадонны Фортуны[102]! Огонь, цепное чудище злобного патера, пожравшее сотни, может быть, тысячи человеческих жертв, брошенных доминиканцем в его пасть, теперь поглотил самого преподобного отца. Но позволил тем свирепому фанатику и убийце доказать миру, что вера его была от души и деяния — от веры, что не единственным злом и ненавистью к людям питалась неправая правда инквизитора. Были, видно, свои святыни и у этого страшного человека. Ведь он, везя свою реликвию издалека, не осмелился открыть ларец, дабы узнать его смешную и трагическую тайну. И не усомнился, полез в огонь... Нет, не от роду был аббат мерзавцем и извергом — таким сделала рыжего своего эмиссара бездушная и лживая, могущественная и всесокрушающая машина — святая и непогрешимая апостолическая церковь римского закона. Машина, созданная, однако, людьми.
Мастер задумчиво смотрел на огонь, поднимавший к: небу свои языки в углу часовни, где горели ещё свалившиеся друг на друга бревна. Чем влечет, гадал мессер. Антонио, человека эта стихия, почему просыпается — порою в нас дух поджигателя, подталкивающий все спалить, чужое, а порой и свое? И появляются хладнокровные безумцы поджога — Геростраты, Нероны, инквизиторы. Почему всеразрушительное пламя так зачаровывает нас и манит? Ведь даже в мирном огне камина частенько видятся охваченные пламенем города и башни, рушащиеся и среди вихрей искр и дымных смерчей дворцы и замки. Неужто природа даровала общее влечение и сыну Адама, и бабочке, летящей сквозь ночь на огонек свечи?
А может, думал Мастер, то — неосознанное преклонение перед страшною силой, очищающей и освобождающей, стремление к свободе от всего, чем обрастает человек в благополучном бытии, что обессиливает его и вяжет, ленивит и держит в работе и рабстве. К свободе от вещей, от добра своего, даже от самого себя. И может быть также — зависть к стихии пламени. Таким бы стать человеку для полной воли, не связанным ни общиной своей, ни даже плотью быть только живым, переменчивым, беспредельно могучим и вольным огненным духом, какому и должно уподобиться когда—нибудь мыслящее существо или хотя бы его мысль,
10
По морю хищно соскальзывая с волны на волну, плывет галея. Стучит в деревянном теле чудовища его черное сердце — большой глуховатый бубен, вздымаются и опускаются в лад мерному бою черные весла — ноги морского дива. Галея правит к знакомому лиману. У носовой надстройки судна, поставив ногу на резное жерло бронзовой пушки, в картинной позе стоит молодой капитан — патрон.
Молодой хозяин корабля дышит полной грудью соленым воздухом, зорко всматривается в далекие, низкие берега и напевает веселую пиратскую песенку. О том, что невидимые руки ветров толкают в море суденышки смельчаков — навстречу судьбе. О том еще, что дарят миру безумно дерзкие морские разбойники своей отвагой.
Что тянет тебя, купец, патрон, оставить мягкую постель и горячий бок жены, чтобы пуститься в холодное, сумрачное море? То жадность твоя, губительная страсть к деньгам. Иди же к нам, духовным братьям твоим — грабителям, иди к пиратам! Мы покажем тебе, как берут из чужих кошелей смелые ребята золото, да серебро впридачу, да жемчуга, алмазы и яхонты. Что влечет тебя, красотка, к напоенному синью морскому берегу, к белеющим в голубизне далеким островам? То нежность твоя и жажда любви, не утоленная с сухопутными, иссушенными постами и скаредностью мужами. Иди же к нам на палубу, неволею или волей, — мы дадим тебе истинных мужчин, покажем, что такое любовь, научим. Потом, расцветшую от ласк, продадим тебя туркам — станешь госпожой гарема, любимой женою визиря, всесильною султаншей — ведь так бывало уже не раз. И, может, будешь еще благодарна нам, пиратам, метнувшим тебя своей мужскою силой к удаче, как арбалет взметает к небу певучую стрелу.
Джироламо Гандульфи пружинисто прошелся по, мостику, оглядел своих молодцов, развалившихся на солнышке, кто где хотел. На судне нынче — новые ратники для замка, построенного Сенарегами на лимане, служанки и слуги, каменщики и плотники, на судне есть и иные люди, попавшие на него в пути. Но главные, всегда сопутствующие ему, — его товарищи, головорезы, каких не видел и ад, покорные, однако, каждому слову отчаянного своего предводителя, и всем тем — вдвойне: любезные его жаркому сердцу. Пираты, понял давно Джироламо, — большие дети; расчетливый человек, не толкни его неумолимый случай, редко становился на этот опасный путь. А если и попадал — выходил в адмиралы и лорды, в доверенные царей и королей. Прочие же — взрослые ребятишки, увлеченные воинственной морской игрой, к тому же — обиженные миром и по–детски жаждущие отмстить ему за свои обиды. И это было главное, что следовало помнить пиратским вожакам.
«Спасибо вам, противники мои, напевал Джироламо, добавляя к сложенной кем—то балладе собственные куплеты, спасибо! Тебе, турок Ибрагим, тебе, португалец Галлего, тебе, венецианец Феличе! И вам, арабы, испанцы, корсиканцы, французы, датчане, британцы — всем храбрецам, с кем посчастливилось мне сразиться! Ваша сталь, взрезав мою просоленную, пропеченную солнцем шкуру, примешалась к крови моей, влилась в мышцы рук, сделала твердым сердце! Ваш гордый дух, отлетев под моим мечом к всевышнему или в ад, отдал частицу молодецкой дерзости моему духу!»
Галея приближалась к лиману. Молодой патрон подозвал юнгу и приказал передать высокородному синьору Никколо Гандульфи нижайшую просьбу почтительного сына — готовиться к прибытию.
При мысли об отце Джироламо нахмурился. Старый нотариус гневался на своего отпрыска, синьора отца пришлось даже ненадолго запереть. Как яро он, такой маленький и щуплый, буйствовал в каюте, как ругался! Джироламо боялся даже, что Синьор отец в бешенстве его проклянет. Но нет, не решился на то, пожалел родную кровь старый нотариус из Каффы.
Случилась меж ними размолвка, в сущности, из—за пустяка. Перед их уходом из Каффы отплыла каторга[103] богатого генуэзского купца. Еще в гавани Джироламо бросал алчные взоры на груженную благовониями и щелком галею; и вот, в открытом море, нежданно для себя нагнал торговца. И не выдержал — напал все же на добычу, казавшуюся легкой. Мессер Никколо, конечно, знал, чем промышляет вернувшийся блудень, не поминал поколения честнейших нотариусов—предков, не корил. Но после первого выстрела, внезапно прозрев, взбунтовался.