— Все в порядке, — сказал Уикс. — Мы можем спать.
— Спать! — отозвался Кэртью, и казалось, будто весь шекспировский Макбет промчался через его душу.
— Ну, или мы можем сидеть здесь и болтать, пока не очистим судна, — сказал Уикс, — но я не могу приняться за это без джина, а джин в каюте; кто сходит за ним?
— Я схожу, — сказал Кэртью, — если кто-нибудь даст мне спичек.
Амалу протянул ему коробку, и он пошел на корму и спустился в каюту, спотыкаясь о тела. Затем он чиркнул спичкой, и его взгляд встретил два живых глаза.
— Ну? — спросил Мак, единственный оставшийся в живых в этой каюте, превратившейся в бойню.
— Кончено, все мертвы, — отвечал Кэртью.
— Иисусе! — произнес ирландец и лишился чувств.
Джин оказался в каюте покойного капитана; он был принесен на палубу, все подкрепились и принялись за работу. Наступила ночь, луна должна была взойти только через несколько часов. На гроте люка поставили лампу для Амалу, который принялся мыть палубу; фонарь из кухни должен был светить остальным, занявшимся делом погребения.
Гольдорсен, Гемстид, Трент и Годдедааль, который еще дышал, были выброшены за борт первыми; за ними последовал Уоллен; затем Уикс, подкрепившийся джином, взобрался наверх с багром и успел сбросить Гэрди. Последним был китаец; по-видимому, он был в бреду и громко говорил на незнакомом языке, пока его несли; эта болтовня прекратилась только, когда его тело погрузилось в воду. Броун, с общего согласия, был пока оставлен на месте. Плоть и кровь не могли выдержать больше.
Все время они пили неразбавленный джин, как воду; три откупоренные бутылки стояли в разных местах, и всякий, кто проходил мимо, прикладывался к ним. Томми свалился у грот-мачты; Уикс упал ничком на юте и больше не шевелился; Амалу куда-то исчез. Кэртью еще держался на ногах: он стоял, пошатываясь, на уступе дека, и фонарь, который он держал в руке, раскачивался, следуя за движениями его тела. В голове у него шумело; роились обрывки мыслей; воспоминание об ужасах этого дня то вспыхивало, то угасало, как огонь догорающей лампы. Вдруг на него нашло какое-то пьяное вдохновение.
«Этого не должно больше быть», — подумал он, и потащился, спотыкаясь, в каюту.
Отсутствие тела Гольдорсена заставило его остановиться. Он стоял и смотрел на пустой пол, потом вспомнил и улыбнулся. Он достал из капитанской каюты ящик с пятнадцатью бутылками джина, поставил в него фонарь и осторожно понес его вон. Мак был снова в сознании; глаза его были мутны, лицо искажено страданием и покраснело от жара; и Кэртью вспомнил, что никто его не осмотрел, что он все время лежал здесь беспомощный и должен был пролежать так всю ночь, раненый, быть может, умирающий. Но теперь было уже поздно; разум отлетел от безмолвного корабля. Все, на что еще мог надеяться Кэртью, это выбраться на палубу; и, бросив сострадательный взгляд на несчастного, трагический пьяница взобрался по лестнице, выбросил ящик за борт и без сил свалился тут же.
Лишь только забрезжило на востоке, Кэртью проснулся и сел. Он глядел на полосу рассвета, на мачты и повисшие паруса брига, подобно человеку, проснувшемуся в чужой постели, с детски простодушным недоумением. Всего больше он недоумевал, что такое мучает его, что он потерял, какая беда случились с ним, которую он чувствует и о которой забыл? И вдруг, словно река, прорвавшая плотину, истина развернула перед ним свой объемистый свиток; в его памяти ожили картины и слова, которые ему суждено было никогда не забывать. Он вскочил, остановился на минуту, прижав руку ко лбу, и принялся быстро расхаживать взад и вперед. На ходу он ломал себе руки. «Боже, Боже, Боже», — повторял он, без мысли о молитве, только давая исход своей муке.
Он не знал, много или мало времени прошло, несколько минут или несколько секунд, когда, очнувшись, убедился, что за ним наблюдают, и увидел капитана, который следил за ним с юта не то незрячими, не то лихорадочными глазами, странно сморщив лоб. Каин увидел себя в зеркале. На мгновение они встретились взорами, потом взглянули в сторону, как два преступника, и Кэртью бежал от глаз соучастника и остановился спиной к нему, облокотившись на гакаборт.
Прошел час, пока совсем рассвело и солнце взошло и рассеяло туман: час безмолвия на корабле, час невыразимой муки для страдальцев. Бессвязные мольбы Броуна, крики матросов на мачтах, звуки песен покойного Гемстида повторялись в душе с неотвязной настойчивостью. Он не осуждал и не оправдывал себя: он не думал, он страдал. В светлой воде, на которую он смотрел, картины менялись и повторялись: берсеркерское бешенство Годдедааля; кровавое зарево заката, когда они выбежали на палубу; лицо болтающего китайца, когда они выбрасывали его за борт; лицо капитана минуту тому назад, когда он пробудился от опьянения с угрызениями совести. И время шло, и солнце поднималось выше, и мука его не утолялась.
Тогда исполнилось старое пророчество, и слабейший из этих грешников принес облегчение и исцеление остальным. Амалу, чернорабочий, проснулся (как и другие) больной телом и с тоской в сердце; но привычка к повиновению укоренилась в этой простой душе, и, испугавшись, что уже поздно, он поспешил на кухню, развел огонь и принялся готовить завтрак. Звяканье посуды, треск огня, запах пищи, распространившийся в воздухе, разрушил чары. Осужденные снова почувствовали твердую почву привычки под ногами; они снова ухватились за знакомый якорь рассудка; они вернулись к чувству повторения и возвращения всех земных вещей. Капитан достал ведро воды и начал умываться. Томми смотрел на него некоторое время, а затем последовал его примеру; а Кэртью, вспомнив свои последние мысли накануне, поспешил в каюту.
Мак проснулся; быть может, он вовсе не засыпал. Над его головой канарейка Годдедааля заливалась в клетке.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Кэртью.
— У меня сломана рука, — отвечал Мак, — но терпеть можно. Только я не могу оставаться здесь. Мне бы выбраться как-нибудь на палубу.
— Оставайтесь здесь, — сказал Кэртью. — Наверху смертельная жара и нет ветра. Я смою эту… — он остановился, ища и не находя выражения для ужасной грязи, покрывавшей пол каюты.
— Я буду очень, очень благодарен вам за это, — отвечал ирландец. Он говорил кротко и тихо, точно больной ребенок с матерью. Ничего буйного не оставалось в этом человеке; и когда Кэртью принес ведро, швабру и губку и принялся очищать поле битвы, он поочередно то следил за ним, то закрывал глаза и вздыхал, как человек, готовый лишиться чувств.
— Мне нужно просить у вас всех прощения, — сказал он вдруг, — и тем больше стыда для меня, что я ввел вас в беду и не мог ничего сделать, когда она наступила. Вы спасли мне жизнь, сэр; вы меткий стрелок.