Игнатьев решился. Он долго вытаскивал из-под капюшона сбитую на затылок шапку, перетянул ее под живот и, не поднимаясь, выпростал наружу. Затем, опершись о правую ногу, стал сдирать с левой сапог. Сделать это было нелегко: уж очень плотно накрутил портянки. Игнатьев провозился немало, даже согрелся, натрудясь, но сапог все-таки сполз наполовину с ноги. Теперь Игнатьев, изогнувшись, перетащил шапку под собой к сапогу и надел ее на носок. Все получилось как хотел. Игнатьев действовал так медленно, что немец вряд ли заметил: иначе бы дал о себе знать.
«Ну, повоюем? — усмехнулся Игнатьев. — Нас уже, можно сказать, двое, а ты, милок, один…»
Отдышавшись, Игнатьев проверил установки прицела. Конечно, в первый раз он стрелял наугад, и сейчас нужно было все уточнить, потому как работа предстояла секундная и нешуточная. От крайнего комка земли на холм падала тень, она могла сойти за неплохой ориентир для определения расстояния. Игнатьев мысленно представил себе мелькнувшую там голову немецкого снайпера, сравнил с размерами тени. Метров двести до нее будет, ну, может, двести десять, двести пять. Значит, цифра прицела должна быть «два». Ветерок справа… Метра три в секунду дует, не меньше. Поправку и на него надо сделать. Хоть ерундовую, сантиметра на три, а надо. Столярная точность требуется, не плотницкая, товарищ прораб. Да еще мороз учесть, градусов пятнадцать сегодня. «Гарно прохладно», — сказал бы дядько Морозюк и не ошибся бы: гарно… Получается поправка на дальность метров пятнадцать, и прицел должен быть не два, а два с половиной.
Такие задачки Игнатьев решал автоматически, не задумываясь, и если бы стрелять пришлось сразу, он был и к этому готов.
Как ни всматривался Игнатьев в нагромождения земли на вершине холма, ни намека на присутствие немца не обнаруживал. «Окоп у него там опять? — засомневался Игнатьев. — Спрятался и сидит, как мышь в норе, попробуй соблазни его шапкой, коли он ничего не видит. Если так, ему и голову подставишь — прозевает. Так отчего я все-таки чувствую, что он здесь, что не ушел, а вынюхивает, караулит? Вот не вижу его, а знаю: сидит, ждет. Где? За каким комком? Который на собачью морду похож или за «арбузом»?» — Игнатьев без устали обшаривал глазами рваную верхушку холма, но все было тщетно: враг таился.
И вдруг Игнатьев почувствовал смутное желание смотреть в одну точку — между двух небольших глинистых глыб, напоминающих короткие кривые рога: его взгляд так и приковывало, притягивало, словно присасывало сюда: казалось, что-то заманивает, подзывает Игнатьева, тревожно возбуждая.
«Чертовщина!» — поморгал глазами Игнатьев и повел их в сторону, чутко прислушиваясь к самому себе: не возникнет ли вновь этот интуитивный позыв? Так и есть! Ему опять нестерпимо захотелось увидеть те глыбины… Он всмотрелся в них и вздрогнул, сообразив наконец, что произошло. «Нет, нет, — прошептал он, — этого быть не может, чепуха!»
Однако, как ни успокаивал себя Игнатьев, это было: они смотрели прямо друг на друга, смотрели глаза в глаза.
Игнатьев мог поклясться, что это так, что ему не мерещится, — вот они, глаза врага, злобные, колкие — и неподвижные, неподвижные, как воткнутые в тебя…
Что ж, Игнатьев принял этот вызов, деваться-то было некуда. Головы и лица немца он не видел, мешали комья земли, да и глаза на таком расстоянии вряд ли можно было различить, но если не их блеск, не выражение этих глаз, то мысль и чувство, бьющиеся во взгляде врага, проникали в Игнатьева остро, явственно. Это была жажда убийства, это была ненависть.
Так смотрели они друг на друга долго. Игнатьев понял, что наступил решающий срок, и весь напрягся, собравшись в комок, словно перед прыжком. Сейчас надо быть готовым ко всему и на все. Если немец не выдержит, вскинет винтовку, надо успеть выстрелить раньше него и откинуться, хоть чуточку, на полшага. Тогда можно уцелеть. В противном случае… Стрелять-то они будут почти вместе, а немец стрелять умеет.
Но тут впереди вдруг начали рваться снаряды…
Тайницкий молча сидел на ящике из-под консервов, подперев кулаками голову, и такие у него были укоризненные глаза, что лучше бы закричал, затопал ногами по обыкновению, — все было б легче… Нет, молчит. Игнатьев, стоя навытяжку перед комбатом, ежился под его взглядом, как нашкодивший сопляк: черт дернул ослушаться и устроить новый переполох! Но он не хотел, честное слово, не хотел этого… Если бы знал, что так паршиво получится, и шагу не сделал бы, ей-ей! Да и зачем обижаться-то в общем итоге? Немца минометчики, видать, по просьбе Морозюка, пристукнули, Игнатьев твой — вот он, жив-здоров, пожалуйста, брей-стриги в свое удовольствие. И больше такого не будет, это уж точно, теперь учен стал, аж перетрухнул малость…
Однако Тайницкий молчал, а поэтому помалкивал и Игнатьев. Все, что требовалось, объяснил, остальное — твоя воля, комбат. Рядом солидно вздохнул Морозюк. Игнатьев скосил на него глаза. Наверное, улыбается в усы. Эх, мировой мужик… Вот оно, мое главное преимущество!..
Тайницкий перехватил взгляд Игнатьева, согласно покачал головой и наконец нарушил молчание.
— Да, да, — сказал устало Тайницкий, — ему скажи спасибо, старшина. Слышишь, Иван Петрович, спасибо тебе, — он повернулся к Морозюку и поклонился.
— Та що я? Я… — смешался тот. — Взаимодействие, товарищ майор, чи як?..
— Да, да… — кивнул Тайницкий. — А ты, — возвысив голос, он поднялся и шагнул к Игнатьеву, — а ты отогрелся, отъелся… — И, видно не сдержав себя, рявкнул: — А ну, с глаз долой!
Игнатьев метнулся в дверь, довольный таким окончанием разговора: могло быть и хуже. Морозюк поспешил за ним. А вслед несся крик: Тайницкий отводил душу. Впрочем, в этом, кроме громких звуков, ни для кого ничего устрашающего не было. Он выкрикивал, лишь меняя интонацию, свою обычную и казавшуюся только ему весьма суровой угрозой: «Я вам завязки-то завяжу!» Что под этим подразумевалось, кому и какие завязки Тайницкий собирался завязывать, для всех и по сей день неизвестно.
Когда Отто Бабуке очнулся, его удивила тишина. Отто испугался: оглох? После грохота мин, минут пятнадцать взрывавшихся, право же, не только вокруг и рядом, но и в нем самом, тишина давила на уши. Действительно, почему не слышно ни звука? Может быть, он и очнулся от этой наступившей внезапно тишины?
До него долетел невнятный, торопливый и прерывистый, похожий на стрекот кузнечика, перестук. Отто напряг слух. Часы! Его часы. Их слегка позванивающий ход успокаивал: жив, жив, жив.
Отто открыл глаза. Над ним пламенел закат. Оказывается, его швырнуло в полузасыпанный окоп. Он лежал на спине, раскинув руки, а ноги, задранные вверх, упирались в обломки бревен рухнувшего блиндажного перекрытия. Вероятно, мина, а может быть, и не одна, взорвалась рядом. Комки земли были большие и твердые, тело, избитое ими, ныло и дергалось. Однако резкой боли Отто не чувствовал, как будто не ранен. Он шевельнулся, проверяя это. Не ранен! Но двигаться было невыразимо трудно, и он лежал, соображая, что делать теперь. Позвать на помощь? Мальчики-артиллеристы недалеко, могут услышать. Но если русский снайпер все еще тут и услышит тоже? Не он ли и навел своих минометчиков на цель? Вероятно, разумнее полежать, не подавая признаков жизни, до наступления темноты, прийти в себя и лишь тогда попытаться выползти из окопа, если хватит сил, разумеется.