Слова прозвучали успокоительно. Но невесть откуда появившаяся рядом с Бородиным женщина сказала требовательно:
— Печку растопить бы... Пеленки негде просушить, да и портянки солдату погреть следовает?!
— Нету дров, мамаша! — отозвался комендант.
— Я тебе не мамаша, а жена красноармейца, — обиделась женщина, поправив свесившуюся на лицо прядь волос. Она была и впрямь совсем молода. Комендант виновато отвел глаза в сторону и, немного поразмыслив, сказал:
— Могу выдать шпалу, но топить будете сами...
Не прошло и получаса, как в зале, где размещались командировочные, больные и раненые красноармейцы, загудела «буржуйка». Дверь распахнули, чтобы тепло шло по всему коридору, где вповалку, прислонившись друг к другу, размещались гражданские.
У печи проворно хлопотал широкоплечий подросток в рабочей спецовке. Единственным инструментом его был чуть искривленный ломик, которым паренёк дробил шпалу и «шуровал» в печи. Парня звали Грицюком — так обращался к нему раненый боец. Он приблизился к печи с котелком и поставил его через чье-то плечо на раскрасневшуюся «буржуйку». Из коридора время от времени слышался плач детей и монотонное: «Мама, есть хочу...»
Боец сорвал с головы буденовку, взял ее в зубы и пополз на коленях в самую гущу солдатских тел. Он вернулся к печке с полной шапкой черных сухарей и хлебных крошек от голодного красноармейского пайка.
— Грицюк, засыпь в котелок, — обратился он к парню, хлопотавшему у печки.
Голодных ребят накормили кашей из хлебных крошек, и они умолкли. Сергей Петрович прислонился к притолоке полураскрытых дверей. Внимание его все больше привлекал Грицюк. Парень сновал там и сям: кому-то подтащил узел, кому-то помог перемотать бинт. Вот буденовка его уже мелькнула в середине зала, где стоял небольшой столик, застланный кумачом. Рядом, облокотившись на конец стола, сидел рослый красноармеец с забинтованной головой. На его коленях покоилась гармонь.
— Тульского происхождения? — спросил подошедший Грицюк, ласково тронув уголок гармоники.
— Мы оба из тех краев, только вот хозяин заслаб от пули.
Красноармеец вздохнул и любовно провел темной от грязи рукой по цветастым планкам с белыми перламутровыми пуговицами. Грицюк заметил, что на гармонике были такие же потертые ремни, как и на винтовке: «Видать, боевая!»
— Может дашь побаловаться?!
— Она у меня нежная, что девушка... не всякому в руки дается... Зря пальцами перебирать — все равно, что серпом по мягкому месту водить... — Но, встретив просящий взгляд парнишки, владелец нежного инструмента добавил: — Если соображаешь, попробуй.
У Грицюка по-детски заблестели глаза. Он осторожно взял гармонь, перекинул ремень через плечо, присел на край стола и прислонился щекой к растянутым мехам, сузив от удовольствия и без того неширокие щелки глаз.
«...Слушай, рабочий, война началася...» — тихо запела гармонь. Когда гармонист ударил по басам и сам затянул: «Бросай свое дело, в поход собирайся», — вслед за ним, сначала тихо, вразнобой, потом все стройнее, зазвенели десятки усталых голосов, наполняя дремотный зал бодростью.
Сергей Петрович слушал песню и с восхищением следил за быстро мелькающими пальцами юного гармониста. До слуха его все отчетливее стал доходить то приближаясь, то удаляясь, женский голос, красиво вплетающийся в нестройный хор вокзальной публики. Бородин, вытянув шею, стал приглядываться, подсознательно разыскивая в табачных сумерках хозяйку красивого голоса. И вдруг он увидел ее: это была та самая красноармейка. Отогревшись у печки, она сняла ватник, сбила платок на затылок и сидела теперь непричесанная, с разметавшимся во сне ребенком на руках. Она тихонько покачивала его в такт походной песне, не выкрикивала, а как бы роняла в густой поток мужских голосов протяжные слова песни. Глядя на ее круглощекое лицо с широко раскрытыми неподвижными глазами, Сергей Петрович внезапно уловил неприметную вначале глубокую тоску-горечь в голосе женщины. Словно в подтверждение его догадки, красноармейка как бы поперхнулась на словах «и как один умрем». Подбородок ее задрожал, веки заморгали часто-часто. Она не успела высвободить руку, чтобы стереть слезы, порывисто наклонилась и спрятала лицо в полу шинели, которой прикрывала ноги ребенка.
Сердце Бородина сжалось. Повернув голову, он встретился с любопытным взглядом широкоплечего солдата, искоса наблюдавшего за ним. Боец был давно небрит и от того казался пожилым, но глаза его, серые как ноябрьское небо, глядели по-юному беспечально, даже с некоторой хитринкой. Сидел он на каком-то тряпье, поджав под себя левую ногу. Правая нога, до колена деревянная, была вытянута и служила своеобразной опорой и, если угодно, средством производства. Воин, ловко орудуя ножом, вырезал на ней из обрубка толстой палки какую-то детскую игрушку.
— Гордая женщина! — воин чуть заметно кивнул в сторону молодой матери.
— А вы ее знаете? — спросил Бородин.
— Мужика-то у нее беляки ухлопали. А на войну они вместе шли — такая уж любовная у них история вышла... Ну вот я ей говорю давеча: может, деньжонок, Ольга Никифоровна, примешь: у меня немного есть, да и ребята собрали бы на сиротство... А она: «Себя, говорит, пожалей, солдат. Пока мы, говорит, с Ваняткой вдвоем, да власть народная с нами, мы не сироты. А вот тебе, говорит, и осиротеть не мудрено: не всякая баба калеку примет с войны...» Сказала, как узел завязала, как в воду глянула: у меня и вправду полный разлад по этой части. Пока в госпитале лежал, невеста замуж за другого выскочила. А эта бы себе такого не позволила, — снова кивнул в сторону красноармейской вдовы воин. — «Будем, говорит, с Ваняткой на папкину могилу ездить каждый год». Во, какие бывают бабы!
— Молодец! — похвалил Бородин.
Боец, преисполненный доверия к Бородину за поддержку, быстро досказал:
— Ты думаешь, комиссар, я ей попутчик? Совсем наоборот: она из Орла, а я донбасский. Ехал вслед за нею с Каховки, только не признавался, что ради нее в другую сторону повернул: где узелок поддержу во время посадки, а когда мальчонку позабавлю. Решил я ее до самых родных мест проводить. Будь что будет. Вроде приказ я получил от своей совести, не могу не выполнить до конца.
— Правильно делаешь, товарищ! — горячо похвалил воина Бородин.
Не успели утихнуть последние аккорды боевой походной, как кто-то тоскливо вздохнул:
— Эх, якбы «Дывлюсь я на небо...» Давно не чув...
Грицюк еще ниже наклонился к гармонике, шевельнул ее лады. И полилась, точно весенний ручей, мелодия старинной песни.
Грицюк закончил вступление и кивнул вставшему возле него красноармейцу:
Дывлюсь я на нэбо
Та й думку гадаю...
Песня шла от сердца, а потому проникала в самые души людей.