— Вы — француз, следовательно, имеете в Венгрии право гражданства, — сказал некогда один венгерский магнат моему соотечественнику. В этой любезной и сердечной фразе заключалась вся искренняя любовь венгров к французам.
В ответ на последнее письмо я высказал Марку просьбу засвидетельствовать перед своей невестой, что мое нетерпение не уступает ее собственному и что ее будущий деверь горит желанием поскорее познакомиться со своей будущей невесткой. Дальше я сообщал, что скоро выезжаю, но не могу назначить точно день своего приезда в Рач, потому что этот день слишком зависит от различных дорожных случайностей. Во всяком случае, я давал обещание не мешкать в пути. Если Родерихам угодно, он могут назначить свадьбу на конец мая. «Прошу меня не очень бранить, — писал я в заключение, — если я буду присылать вам письма с дороги не из каждого города, в котором буду останавливаться. Во всяком случае, я буду писать настолько часто, что мадемуазель Мира будет видеть, насколько быстро я продвигаюсь к ее родному городу. Когда будет можно, то есть когда это выяснится для меня самого, я немедленно оповещу заранее о дне и даже, если угодно, о часе моего прибытия в Рач».
Накануне отъезда, 13 апреля, я сходил в канцелярию лейтенанта полиции,[1] выправил у него заграничный паспорт и кстати простился с ним самим, так как мы были хорошо знакомы и даже находились в дружеских отношениях. Он послал со мной поклон моему брату и пожелание счастливой супружеской жизни. При этом он заметил:
— А я даже знаю, что семья доктора Родериха, с которой собирается породниться ваш брат, пользуется в Раче большим почетом.
— Вам кто-нибудь говорил? — спросил я.
— Да. Мне говорили вчера, на вечере в австрийском посольстве. Я был там.
— Кто же говорил вам?
— Один офицер из Будапешта, подружившийся с вашим братом, когда тот жил в венгерской столице. Вашего брата он очень хвалил. Он говорил, что ваш брат имел в Будапеште огромный успех как художник и что таким же успехом пользуется он теперь и в Раче.
— А про Родериков что этот офицер говорил? — допытывался я у лейтенанта полиции. — Тоже хвалил их?
— О да. Сам доктор — настоящий ученый в полном смысле этого слова. И в Венгрии, и в Австрии — он знаменит повсюду. Нахватал чинов и всяких отличий. Мадемуазель Мира Родерих, говорят, красавица. Вообще, ваш брат, кажется, делает отличную партию, его и вас можно поздравить.
— Марк в свою невесту влюблен по уши, — сказал я, — и отзывы его о ней — сплошной восторг.
— Тем лучше, любезный Видаль; так вот вы и передайте ему мои поздравления и пожелания всего наилучшего. Только вот что… не знаю, не будет ли с моей стороны нескромностью сказать вам про одну вещь…
— Про какую? — удивился я.
— Не знаю, писал ли вам о ней ваш брат… Это было еще задолго до его приезда в Рач… За несколько месяцев…
— Задолго до его приезда?.. Что же такое? — спросил я.
— Мадемуазель Родерих… Наверное, дорогой Видаль, ваш брат об этом и не знает, раз он вам не писал.
— Объясните, мой друг, на что вы, собственно, намекаете? Я не понимаю.
— Кажется, перед тем за мадемуазель Родерих многие сватались и в особенности добивался ее руки один господин с видным положением и с именем. Так мне по крайней мере рассказывал тот будапештский офицер, которого я видел в посольстве.
— Чем же кончилось сватовство этого господина?
— Доктор Родерих ему отказал.
— Раз отказал, так не о чем и говорить. Не может быть, чтобы об этом Марк не знал, и если он не упомянул мне о том ни разу в письмах, то, следовательно, не считает этого дела важным.
— Вы совершенно правы, дорогой Видаль, но так как об этой истории все-таки довольно много говорили в Раче, то, мне кажется, вам было бы гораздо лучше узнать о ней теперь же, заранее, чем по приезде на место.
— Это верно, — согласился я, — и вы отлично сделали, что мне ее рассказали. Скажите, этот случай действительно имел место? Или, может быть, это только сплетня?
— Нет, это факт.
— Во всяком случае, дело это конченое, и особенно беспокоиться о нем не стоит, — сказал я.
Прощаясь, я все же задал еще вопрос:
— Кстати, мой друг, ваш будапештский офицер называл фамилию отвергнутого жениха?
— Называл.
— Как же его зовут?
— Вильгельм Шториц.
— Боже мой! Шториц! Не сын ли он знаменитого химика или, вернее, алхимика?
— Сын.
— Имя громкое. Этот ученый сделал много знаменитых открытий.
— Да, и немцы гордятся им с полным основанием.
— Но ведь он сам уже умер?
— Несколько лет, как умер. Но сын его жив, и мой будапештский друг аттестует его «беспокойным» человеком.
— То есть, как беспокойным? Я не понимаю, мой друг, что это значит.
— Я тоже не совсем понимаю. Кажется, мой собеседник хотел сказать, что Вильгельм Шториц непохож на других людей.
— Что же, у него три руки или четыре ноги? — засмеялся я. — Или шесть чувств вместо пяти?
— Не знаю, мне не объяснили, — засмеялся в ответ и мой собеседник. — Впрочем, я полагаю, этот эпитет относится не к физическому, а к нравственному облику Вильгельма Шторица. Советую вам все-таки его остерегаться.
— Будем остерегаться, — отвечал я, — по крайней мере, до тех пор, пока Мира Родерих не сделается Мирой Видаль.
Я пожал руку лейтенанту и ушел домой заканчивать сборы в путь.
Четырнадцатого апреля, в 7 часов утра, я выехал из Парижа в берлине,[2] запряженной почтовыми лошадьми, и через десять дней прибыл в австрийскую столицу.
Об этой первой части моего путешествия я упомяну лишь вскользь. За это время ничего выдающегося не случилось, а земли, по которым я проезжал, до такой степени хорошо всем известны, что повторять их описания не стоит.
Первой моей большой остановкой был Страсбург. При выезде из города я долго смотрел на него из окна кареты, любуясь знаменитым собором, который весь купался в лучах солнца, озарившего его в этот момент с юго-востока.
Несколько ночей я спал под стук колес моего экипажа, под эту однообразную песню, которая способна лучше всякой тишины навеять сон и убаюкать. Я проехал Баден, Карлсруэ, Штутгарт, Ульм, Аугсбург и Мюнхен. Более продолжительная остановка была у меня в Зальцбурге, на австрийской границе, и, наконец, 25 апреля в 6 часов 35 минут взмыленные лошади доставили мою берлину во двор одной из лучших венских гостиниц.
В дунайской столице я пробыл только тридцать шесть часов, в том числе две ночи. Осмотреть ее подробно я собирался уже на обратном пути.