Жорж от неожиданности даже глазами заморгал.
— Читали… читал… В свое время…
— Ах, «в свое время»! — иронически скривил губы полковник. — «В период первоначального накопления» — так это по-вашему называется. Так вот: как в евангелии нельзя ни слова, ни знака единого изменить, так и в высочайшей инструкции: священное писание. Исполнению подлежит, не мудрствуя. Куда вы, профессор?
Профессор, уже у двери, замялся:
— Я вернусь сейчас… Надо…
— Ах, пожалуйста! Николаев, проводите профессора, он еще не ознакомлен с расположением. Проводя, можете не дожидаться. Так вот: инструкция говорит ясно: «Каждый прорвавший линию чумного оцепления подлежит смертной казни по приговору военного суда, учреждаемого начальником района, объявленного чумным».
Он торжествующе ткнул полированным ногтем в строку лежавшего перед ним листка.
— Но, позвольте, мы никакой линии не прорывали…
— Заявление по меньшей мере дерзкое. Вы прорвали, — он перевел палец на карту и пожевал губами, подсчитывая, — три кордона. Первый — от селения Паср-оба до перевала Анзоб; второй — от… от… вот этого масляного пятна до крестика на хребте; третий…
— Могу вас заверить, мы ни одного человека по дороге не встретили…
— Это не имеет значения. Приказ о постановке кордонов отдан двадцатого числа и вступил в силу со дня его опубликования. Сегодня двадцать седьмое. Стало быть, кордоны были. Конечно, я не предвосхищаю мнения военного суда; конечно, он может избрать другой, менее согласованный с подлинным пониманием присяги, — он выразительно взглянул на генштабиста, — point de vue[4], но мой долг — точно формулировать требования закона. Поскольку вы были захвачены нами…
— Я протестую, полковник…
—…захвачены нами, — хлопнул он пухлой ладонью по столу, — уже в Токфане, по сю сторону кордона, то есть вышедшими самовольно из чумного района, — вы, по точному смыслу высочайшей инструкции, подлежите установленному законом наказанию, то есть смертной казни через расстреляние, поскольку в районе не имеется средств и способов к нормальной казни через повешение… После суда, конечно. Суд будет назначен мною после обеда; выполнение приговора — после конфирмации его мною, к вечеру. До этого времени профессор привьет вам вместе с остальными туземцами противочумную сыворотку.
— На черта нам ваша сыворотка, — не удержался Жорж, — если вы собираетесь нас расстреливать.
— Надлежит… — строго сказал полковник, еще сильнее выпучив глаза. — Инструкция говорит недвусмысленно: «Всем, прибывающим внутрь чумного района, а также в пропускные пункты (каковым в частности является Токфан), обязательно вспрыскивается предохранительная сыворотка Иерсена»… И вообще, — внезапно рассвирепел он, — я бы рекомендовал вам не смеяться: мы здесь по высочайшему повелению не шутки шутим. Потрудитесь последовать на площадь с Николаевым. Поручик Николаев, отведите к месту. А вьюки и седла их сжечь, за отсутствием пока дезинфекционной камеры… — И, помолчав секунду, прибавил: — Равно и верхнюю одежду.
— Но, полковник…
Кавалергард снова стукнул ладонью:
— Согласно высочайшей инструкции.
Пожав плечами, мы тронулись за Николаевым.
— Что за дьявольский водевиль!
— Водевиль не водевиль, — покачал головой поручик. — Мы полковника между собою зовем не Ревновым, а Бревновым. Дубоват на голову. Если он вас расстреляет — мы не удивимся: пеняйте на встречу.
— Да что вы, в самом деле! Словно об этом можно серьезно говорить…
— И очень даже. Суд приговорит, будьте уверены. Против Ревнова не пойдет. Туземцам пример нужен — чтобы не прорывали кордонов: недисциплинированная публика. На русских показать лучше, с туземцами-то здесь что-то не очень ладно — восстание как-никак было. И вообще — недовольство. Принц настрого приказал: с туземцами отношений не осложнять. Вы для Ревнова сейчас клад. Тем более, что как студенты, извините, так сказать, сомнительной благонадежности, в смысле политики, я разумею. Расстреляют, будьте уверены.
По дороге попался Нурадда. Он не смеялся больше.
— Конец пришел нам, тура шамол. Приказано согнать весь народ на площадь — не к добру. А ты с ним о чем поспорил? Не вышло бы чего… Зачем и Гассана и Саллаэддина — обоих посадили под караул?..
Я остановился как вкопанный.
— Под караул? Когда?
Дело и впрямь становилось, кажется, серьезным.
— Как пошли скликать на площадь людей — тот тура, что идет с вами, сам отвел их на конюшню к отцу и запер засовом снаружи.
— Вы еще, к тому же, оказывается, понимаете по-ихнему! — подозрительно покосился на нас Николаев. — Прошу не вступать в разговоры. Я языка не знаю, а вы все-таки, в некотором роде, на положении арестоанных.
— Нурадда, друг, скажи Давляту — я сон видел: иду будто по турьей тропе — знаешь, верхней, по которой меня в прошлом году водили. А за поворотом, у белой скалы, ждут меня лошади и джигиты… что взаперти остались.
— Чудесно, хорошо, — широко осклабился Нурадда. — Давлят — такой отгадчик снов, лучше на свете не было.
— Пшел! — неожиданно замахнулся на токфанца Николаев. — Я вторично предупреждаю вас. Вы и так перед расстрелом; разговоры могут лишь отягчить вашу участь.
— Он спрашивал меня, зачем народ собирают на площадь. Должен же я был разъяснить…
— Напрасный труд. Полковник разъяснит сам.
На площади, перед мечетью с покривившейся кровлей, уже толпились туземцы: мужчины, женщины, дети. На каменном помосте перед входом установлен стол: помощник «старшего клистира» раскладывал на нем какие-то блестящие инструменты и баночки. Сам профессор, блестя черной кожей новенькой куртки и чембар, фиксировал будущих своих пациентов всеми шестью глазами. Нас установили на том же помосте среди офицеров и солдат конвоя. Почти тотчас же, следом за нами, явились оба полковника и Шпицберг. Кавалергард тяжело дышал и расправлял усы. Едва поднявшись на каменную террасу, он хрипло приказал:
— Переводчика!
Юркий сарт в огромной белой чалме, надвинутой на плутячьи глаза, поджимая руки к животу, выскользнул из рядов.
Полковник побагровел, шагнул вперед и заговорил. Что он говорил — я не понял ни звука; впрочем, слушал я плохо — я следил за переводчиком, за отчаянной игрой его лица: явственно, он без малейшего успеха старался ухватить хоть какой-нибудь смысл в том, что кричал Ревнов. До слуха нашего отчетливо долетало лишь беспрестанно повторявшееся:
«Его высочество… сочество… сочество…»
Он кончил наконец. Переводчик черпнул воздух всей грудью, с мужеством отчаяния, вытаращил для пущего сходства глаза и, напружив грудь, как подлинный полковник, высоким, взвизгивающим фальцетом начал импровизацию. Чего в ней только не было! И губернатор, и Ак-Падишах, и черная смерть, и милосердие, которое предписывает Коран, и, как припев, въевшееся, очевидно, в память сарту незнакомое, но важное, очевидно, очень важное слово: