Десять миль, отделявшие бухту, в которой отдыхал «Паразит», от торгового дома Ван-Сук и Сын, пролетели, как сон, под ногами команды. Предвкушая удовольствие узреть разоблаченные рожи эксплуататоров, воинство, предводительствуемое Емелей Чернобородовым, вошло в узкую улочку, население которой в ужасе расшарахалось по мгновенно отверзшимся калиткам.
Воинство завернуло за угол и, не меняя темпа, ринулось к караван-сараю Хайруллы-Махмуд-Оглы.
— Долой эксплуататоров, смерть капиталистам, экспроприаторов — к стенке! — пересохшими губами повторяли Роберт Поотс и Долинский, чтобы во всеоружии встретить капитализм лицом к лицу…
Неожиданное зрелище исторгло из их грудей вопль ярости. Казалось, над караван-сараем пронесся ужасный тайфун… Вывеска Торгового дома валялась на растерзанном дворе, измятая, как заплаканный носовой платок: лужами слез расплывались нефть, керосин и масло… В хаосе разрушения герои еле приметили тощую фигуру турка, державшего в объятьях тихую овцу с пышной шерстью. Глаза турка глядели вверх, глаза овцы блуждали. Фотограф и Роберт бросились в помещение конторы, но споткнулись на пороге: тайфун побывал и здесь. Изломанные столы, превращенные в щепы стулья, бисер счетных косточек перемежались с какими-то изодранными галстуками, подтяжками и подтеками излитых на стены чернил. Вырванная с мясом внутренняя дверь прикрывала трупы конторских книг, ресконтро, записей кредиторов… В глубине натюрморта была начертана мелом на полу матерная фраза на русском языке. Пираты стояли, как пораженные молнией. При виде погрома возбуждение их упало, и языки сковала оскомина похмелья.
— Плакала наша доля, — грустно сказал Роберт. — Как говорил покойник Промежуткес, она была не маленькая.
— Плевать на эту долю, товарищи! — подбодрил Опанас. — Ваша доля будет много лучше! Доля в прибылях только удочка.
— На нее ловятся массы, — кивнул фотограф. — Вот мы и не у дел! И у меня осталась последняя дюжина пластинок.
Чернобородов сжал плечо Бурдюкова так, что у юноши хрустнули кости.
— Знаешь ли ты, о чем я хочу спросить? — сказал Корсар. — Говори прямо, племянник!
Бурдюков вспыхнул и, дернувшись поближе к Опанасу, тихо солгал:
— Не знаю.
Чернобородов отчеканил:
— Я хочу спросить, можете ли вы взять нас с собой в Советскую Россию?
Пираты затаили дыханье на высшей ноте…
— Да или нет?! — выкрикнул Долинский.
— Не ссорьтесь, дети мои! — поспешно вступил Опанас, — поговорим о настоящем.
Капитан пронзительно поглядел на него своим прежним, итальянским взглядом, — но то была лишь агония старого.
— Мы хотим будущего!
— Мы думаем раскаяться и стать честными людьми, — неожиданно заявил Роберт Поотс.
Бурдюков стиснул зубы:
— Вас будут судить, — грубо сказал он, терзаясь жалостью.
Прошла минута отвратительного молчания.
— Хорошо, — просто сказал Долинский.
— Очень хорошо! — преувеличил Корсар. Фотограф радостно высморкался за себя и за Дика Сьюкки.
— Вы слышите? — закричал с опозданием Роберт, розовея от восторга, как утренняя заря, — вы слышите? — Нас будут судить, как честных людей! Нас приглашают судиться! Нас принимают!
— Урра!! — грянули пираты.
Бурдюков облегченно вздохнул:
— Нас тоже будут судить. Поговорим дома. Пошли!
Весело расшвыривая ногами колючки и шишки Торгового дома, пираты тронулись в обратный путь. У ворот караван-сарая их встретил турок с овцой. Бурдюков для вежливости погладил овцу по загривку.
— Селям алейкум, йолдаш, — сказал он сочувственно.
Турок вскинул на Василия красные глаза и слабо ответил на приветствие. Вдруг юноша приметил, что взгляд старика метнулся в сторону, а лоб мгновенно пересекся продольными и поперечными морщинами: сотую долю секунды турок ловил в образовавшуюся сеть жуткое воспоминание; затем глаза его удовлетворенно сузились, а в углах губ залегла жестокая складка; отбросив в сторону овцу, он старческими шажками подбежал к Барбанегро и схватил его за руку.
— Мошенник! — закричал турок, подпрыгивая, как на сковородке, — мошенник! Отдай мне мою бороду!
— Он просит вас отдать ему его бороду! — поспешно перевел с турецкого фотограф, — это, вероятно, тот турок!
Лицо Эмилио покрылось испариной; он отер ее тыльной стороной ладони и залился краской, как девятилетний мальчишка, уличенный на месте преступления. Вдруг капитан заслонил его от кредитора своим коротконогим телом:
— Борода — у меня, — сказал он, не сморгнув. — Она валяется у меня на пароходе.
Турок затрясся в новом пароксизме злобы…
— Я буду переводить! — страдальчески шепнул фотограф, — я буду переводить эту интересную сцену!
— Иншаллах! — кричал Хайрулла-Махмуд-Оглы, воздевая к небу дряхлые руки. — Уаллах! Я нищ и стар, и дом мой разрушен до основания… Соплеменники мои снесли с лица земли лавочку нечестивцев, а меня за попустительство отдали на произвол судьбы. О Аллах! Свято выполнял я прежде намаз, — и ты послал мне двух ангелов, шелестевших деньгами, — и ангелы обманули меня! В нищете и старости хранил я единственный залог твоей любви — тридцатилетнюю бороду — священный отросток! Как жену гладил я ее в минуты раздумья и, как жену, щипал ее, сетуя на врагов! Нечестивцы отняли мою бороду, Уаллах! И ты не поразил их громом! Третий день я ничего не ел, и нет у меня больше перспектив! Вах, Мухаммед! Я стою пред тобой голый на голой земле!..
Голос переводчика прервался от волнения. Бурдюков вплотную подошел к турку и, подпрыгнув, схватил его за локоть:
— Идем к нам, старик!
Хайрулла-Махмуд-Оглы хотел плюнуть в лицо ему, но сдержался. Может быть, светлый огонь в глазах юноши удержал турка от последней ошибки.
— Прости меня, отец! — тихо сказал Корсар, склоняя голову перед владельцем разрушенного караван-сарая. — Прости меня и позволь охранять твою старость!
И Хайрулла-Махмуд не успел опомниться, как его подхватили и повлекли куда-то несколько пар молодых рук.
— Овца моя! — прохрипел он, теряя Аллаха. — Овца!
Фотограф, запахивая на бегу развевающийся пиджачишко, помчался за овцой; она хрипло дышала в углу караван-сарая. Петров взвалил ее себе на плечи и бросился догонять компанию.
В полном боевом порядке пираты двигались к своему плавучему очагу. Бурдюков и Чернобородов несли на скрещенных руках Хайруллу-Махмуд-Оглы. Живот его болтался, как вымя, — и три полицейских чина провожали шествие на почтительном отдалении, беседуя о мудрой политике Кемаль-паши. Десять верст, уже пролетевшие сегодня, как сон, под ногами пиратов, повторились с обратными подробностями.
— Нах хаузе! Нах хаузе! — пел Роберт Поотс в такт шагам, —
От пыльных лагерей!
Нах параход! Нах «Паразит»!
Ничто нам не грозит!
Но яхта встретила их гробовым молчанием и странными новостями: у борта ходил на цепи Анна Жюри в белом костюме и с чемоданчиком в руках. Юхо Таабо подтянул шлюпку и, ничему не удивляясь, усадил турка на дек, скрестив ему по-портновски обмякшие ноги. Овца уселась рядом со своим хозяином, встряхнув оборки пышной шерсти.
— Откуда у нас такая новая цепь? — весело спросил капитан н скомандовал: — На заседание!
Маруся молча протянула ему большой пакет, в котором оказались старые клетчатые штаны вегетарианца. Хлюст, с присущей ему сдержанностью манер и мрачным аристократизмом, присовокупил к пакету исписанную четвертушку бумаги. Это было подметное письмо, найденное отцом Фабрицием, Оно было написано по-русски, карандашом, и содержание его было ужасно:
«Вы продолжаете греть змею! Чтоб я так жил! Во-первых: вышеуказанный Анна Жюри не француз, во-вторых: тот же Анна Жюри — русский, и фамилия его Павел Чичиков. Он убежал в прошлом декабре месяце от советского учреждения, где был кассиром. То, что он продал „Паразит“ и вашим и нашим, вы уже пока знаете.
С тов. приветом жмет вам руки Лев Промежуткес.
Р. S. Между прочим, я жив».
Анна Жюри позеленел, как ящерица, и заметался на цепи. Из уст его вырвалось скверное французское ругательство… он пробормотал по-английски:
— О, будь трижды проклято мое вегетарианство! Не будь я толстовцем, я раздавил бы этого мозгляка, клевещущего на моих родителей! Подумать только, чтоб мой папа носил эту позорную фамилию Чичиков!
— Довольно, Анна! — строго сказал Долинский, — мы не верим вам. Отойдите от нас.
Вегетарианец прижал к сердцу бледные, как алебастр, руки.
— Клянусь Гавром и святым Николаем…
— Довольно, Анна! — звенящим, как сталь, голосом произнес Корсар Чернобородов. — Клянусь моей бородой, узнаешь ли ты эти штаны?
Павел Чичиков бросил взгляд на свои клетчатые брюки, в поясе которых были зашиты сребреники. Последние красящие вещества сошли с лица его, как снег под весенним солнцем; в ужасе лязгнули его коленные чашки, и обморок ли, смерть ли дали ему короткое ли, долгое ли успокоение.