– Но вы несправедливы ко мне, удерживая их, – возразил я.
– Ничего подобного. Один человек не может причинить другому несправедливость. Он может оказаться несправедливым только по отношению к себе самому. Я убежден, что поступаю дурно всякий раз, когда соблюдаю чужие интересы. Как вы не видите сами? Могут ли две частицы дрожжей обидеть одна другую при взаимном пожирании? Им присуще от рождения стремление пожирать и стараться, чтобы их не пожрали другие. Когда они отклоняются от этого закона, они грешат.
– Так вы не верите в альтруизм? – спросил я.
Звук этого слова, по-видимому, показался ему знакомым, хотя заставил его напряженно задуматься.
– Погодите, это, кажется, что-то относящееся к кооперации?
– Пожалуй, некоторая связь существует между этими двумя понятиями, – ответил я, не удивляясь пробелу в его лексиконе, так как знал, что он своими знаниями обязан только чтению и самовоспитанию. Никто не руководил его занятиями. Он много размышлял, но ему почти не приходилось говорить. – Альтруистическим поступком мы называем такой, который совершается для блага других.
Он кивнул головой.
– Так, так. Теперь я припоминаю. Это слово попадалось мне у Спенсера.
– У Спенсера?! – воскликнул я. – Неужели вы читали его?
– Читал, хотя немного, – произнес он. – Я довольно хорошо понял «Основные начала», но от «Биологии» мои паруса повисли, а на «Психологии» я окончательно попал в мертвый штиль. По совести, я не мог понять, куда он там гнет. Я приписывал это своему скудоумию, но теперь знаю, что мне не хватало подготовки. У меня не было прочного основания для таких занятий. Только Спенсер да я сам знаем, как я долбил эти науки. Но из «Данных этики» я кое-что извлек. Там-то я и встретился с «альтруизмом» и теперь припоминаю, в каком смысле это было сказано.
Я подумал, что этот человек едва ли вынес много из такой работы. Я достаточно хорошо помнил Спенсера, чтобы знать, что альтруизм лежит в основе его идеала совершенного поведения. Очевидно, Вольф Ларсен, впитывая учение великого философа, отбрасывал то, что ему казалось лишним, и приспособлял его к своим нуждам и желаниям.
– Что же еще вы там вычитали? – спросил я.
Он сдвинул брови, видимо подбирая выражение для своих мыслей. Мной овладело волнение. Я ощупывал его душу так, как он привык ощупывать души других. Я исследовал девственную область. Странное и ужасное зрелище развертывалось перед моими глазами.
– Коротко говоря, – начал он, – Спенсер рассуждает так: прежде всего человек должен заботиться о собственном благе. Поступать так – нравственно и хорошо. Затем он должен действовать для блага своих детей. И в-третьих, он должен заботиться о благе своего народа.
– Но наивысшим, самым разумным и правильным образом действия, – вставил я, – будет такой, когда человек заботится одновременно и о себе, и о своих детях, и обо всем человечестве.
– Этого я не сказал бы, – ответил он. – Не вижу в этом ни необходимости, ни здравого смысла. Я исключаю человечество и детей. Ради них я ничем не поступился бы. Это все бредни и сантименты, и вы сами можете понять, что человек, не верящий в загробную жизнь, иначе мыслить не может. Будь предо мною бессмертие, альтруизм был бы для меня приемлем и выгоден. Я могу поднять свою душу на любую высоту. Но не ожидая ничего после смерти и имея лишь короткий срок, пока шевелятся и бродят дрожжи, именуемые жизнью, я поступил бы безнравственно, если бы соглашался на какие-нибудь жертвы. Всякая жертва, которая дала бы возможность шевелиться другой частице дрожжей вместо меня, была бы не только глупа, но и безнравственна по отношению ко мне самому. Ожидающая меня вечная неподвижность не будет для меня ни легче, ни тяжелее оттого, стану ли я приносить жертвы или заботиться только о себе в тот срок, пока я составляю частицу дрожжей и могу шевелиться.
– В таком случае вы индивидуалист, материалист, а вместе с тем неизбежно и гедонист.
– Громкие слова! – рассмеялся он. – Но что такое гедонист?
Он одобрительно кивнул головой, выслушав мое определение.
– А кроме того, – продолжал я, – вы такой человек, которому нельзя доверять даже в мелочах, как только дело касается личных интересов.
– Теперь вы начинаете понимать меня, – радостно улыбаясь, сказал он.
– Так вы человек, совершенно лишенный того, что люди называют моралью?
– Совершенно верно.
– Человек, которого надо всегда бояться?
– Вот именно.
– Бояться, как боятся змеи, тигра или акулы?
– Теперь вы знаете меня, – сказал он. – И вы знаете меня таким, каким меня знают все. Люди называют меня «волком».
– Вы – чудовище, – бесстрашно заявил я, – Калибан, создавший Сетебоса и поступающий, подобно вам, под действием минутного каприза.
Он нахмурился при этом сравнении, так как не понял его, и я догадался, что он вообще не читал этой вещи.
– Я как раз читаю Браунинга, – признался капитан, – и он подвигается у меня очень трудно. Я недалеко ушел, и у меня почти иссякло терпение.
Чтобы не наскучить читателю, я прямо скажу, что сбегал за книжкой в каюту капитана и прочел ему «Калибана» вслух. Он был восхищен. Этот примитивный способ рассуждения и взгляд на вещи были вполне доступны его пониманию. Он неоднократно прерывал меня своими замечаниями и критикой. Когда я закончил, он заставил меня прочесть второй раз и третий. Мы углубились в спор о философии, науке, эволюции, религии. Он выражался с шероховатостью самоучки, но с уверенностью и прямолинейностью, свойственными его первобытному уму. В самой простоте его рассуждений была сила, и его материализм был гораздо убедительнее замысловатых, материалистических построений Чарли Фэрасета. Этим я не хочу сказать, что он переубедил меня, заядлого идеалиста или, как выражался Фэрасет, «идеалиста по темпераменту». Но Вольф Ларсен штурмовал устои моей веры с таким мужеством и настойчивостью, которые внушали уважение к нему.
Время шло. Пора было ужинать, а стол еще не был накрыт. Я заерзал и начал беспокоиться и, когда Томас Мэгридж, с хмурым и злым лицом, заглянул к нам с трапа, приготовился уходить. Но Вольф Ларсен крикнул ему:
– Кок, сегодня вам предстоит похлопотать самому; Горб нужен мне, и вам придется обойтись без него.
Опять произошло нечто неслыханное. В этот вечер я сидел за столом с капитаном и охотниками, а Томас Мэгридж прислуживал нам и мыл потом посуду. Это был калибановский каприз Вольфа Ларсена, от которого я предвидел много неприятностей. Мы говорили, говорили без конца, к великому неудовольствию охотников, не понимавших ни слова.
Три дня покоя, три дня счастливого покоя провел я в обществе Вольфа Ларсена. Я ел за столом в кают-компании и без конца рассуждал с капитаном о жизни, литературе и вопросах мироздания. Томас Мэгридж рвал и метал, но делал за меня мою работу.