— Ну вот, — говорю я, добравшись наконец в своем повествовании до злополучного отеля «Бельведер». — Там-то я и решил, а не попробовать ли счастья в Барселоне? Мне сказали, что суда в Марсель ходят довольно часто и что с испанским паспортом у меня не будет затруднений… Продолжать?
— Да, да, конечно, — вежливо говорит Эрлих и склоняется над стопкой бумаги. Стопка лежит идеально прямо, но штурмбаннфюреру что-то не нравится, и он подравнивает ее металлической линейкой, сдвигает на пару миллиметров вправо. — Не забудьте, пожалуйста, подробности поездки… Любые мелочи важны… Хотя что я — у вас, мой друг, такая память, что мы с Фогелем не устаем поражаться. Вы не увлекались мнемотехникой?
— Нет… Но вы правы: память у меня хоть куда!
Слова, слова! Я изливаю их таким могучим потоком, что Рона в сравнений с ним показалась бы жалким ручьем. Однако Эрлих готов тратить и время, и терпение, выслушивая импровизации Огюста Птижана, а Фогель, человек в общем-то, как мне кажется, желчный и экспансивный, ни звуком, ни жестом не выражает протеста и, согнувшись в три погибели над громоздким «рейнеметаллом», знай выстукивает себе которую по счету страницу протокола. Печатает он одним пальцем, но быстро и записывает все дословно. Машинка сухо потрескивает, и я, описывая маршрут Мадрид — Сарагосса — Барселона, чувствую себя знаменитостью, дающей интервью…
Я думаю о Фогеле, и возникает пауза, разрушаемая Эрлихом. Он не любит, когда я останавливаюсь.
— Вы что-нибудь забыли?
— Я устал.
— Скоро отдохнете, — говорит Эрлих с намеком. — На чем он запнулся, Фогель?
— На Сан-Висенте-де-Кальдерс. Перечитать?
— Не стоит, — говорю я. — В Сан-Висенте я сошел с поезда и пересел в автобус. Большой автобус марки «бенц», с багажным отделением наверху.
— Почему перешли?
— Какая-то авария на станции. Говорили, будто вагон сошел с рельсов или выворотило шпалы… Не помню… Это было шестнадцатого апреля, можете проверить.
Эрлих кивает и принимается выравнивать стопку бумаги на столе. Вид у него скучающий. Чтобы немного взбодрить штурмбаннфюрера и подогреть его интерес, я, описывая поездку, вспоминаю несколько деталей, таких, как синий берет на водителе и перебранку между ним и огромной, неправдоподобных форм валенсийкой, севшей в Виллафе. Сбиться я не боюсь, ибо все так и было — автобус, синий берет и валенсийка, оравшая на весь салон, что она, хотя и заняла два места, заплатит за одно, поскольку в правилах не оговорено, что плата удваивается, если щедрый господь награждает женщину добротной задницей…
В этом месте рассказа вновь возникает пауза, но уже не по моей вине. Микки, в плиссированной юбочке и приталенном мундире шарфюрера СС, аккуратно постукивая сапожками, входит в кабинет и, выдохнув: «Хайль Гитлер!», сменяет Фогеля за машинкой. «Наконец-то!» — облегченно роняет Фогель и пересаживается на подоконник, чтобы немедленно приступить к своему излюбленному занятию — подпиливанию ногтей.
— Добрый день, мадемуазель, — говорю я Микки. — Прелестная сегодня погодка, не так ли?
У СС-шарфюрера точеные ножки и невыразительное личико, украшенное прической в стиле Марики Рокк. Насколько я знаю, немки в Париже, досыта объевшись «Девушкой моей мечты», все, как одна, украсили себя валиками надо лбом и подвитыми локонами сзади и за ушами. Некоторым это идет, но помощницу Эрлиха постигла неудача. Марикой Рокк она не стала, зато приобрела удивительное сходство с диснеевским Микки Маусом — очень противным, на мой вкус, мышонком. Микки не долго размышляет над ответом.
— Скажите ему, чтобы он заткнулся, штурмбаннфюрер! — изрекает она и ловко перебрасывает влево каретку. — Или он заткнется, или я ему врежу в пах. Еврейская свинья!
Эрлих долго и с интересом разглядывает нас обоих.
— Он не иудей, шарфюрер.
— Все равно пусть заткнется!
— Уже заткнулся, — говорю я кротко, чтобы доставить Микки удовольствие. — Однако как же с Барселоной, штурмбаннфюрер? Рассказывать или не надо? Госпожа шарфюрер против того, чтобы я здесь трепался…
Я все жду, что Эрлих однажды сорвется, и тогда будет то, что рано или поздно должно быть: крик, удары, сломанные кости и вывернутые суставы. Не понимаю, почему он церемонится с Огюстом Птижаном? Четверо суток я заговариваю зубы, потащил гестаповцев в кафе, куда якобы должна была явиться Кло, отпускаю шуточки — и все безнаказанно. Будь на месте Эрлиха статуя Бисмарка, и у той лопнуло бы терпение.
Все же последняя моя реплика заставляет штурмбаннфюрера побледнеть. Бледнеет он своеобразно — сначала кровь отливает от лба и подбородка, подчеркивая розоватую сетку на скулах, потом сереют сами скулы, и наконец белеет нос, весь за исключением кончика, который светится, словно тлеющая сигарета.
— Не зарывайтесь, Птижан, — тихо говорит Эрлих. — Сумасшедший вы или просто лжец — дело третье. Но что вы шпион, у меня сомнений нет. Надеюсь, нет их и у вас?
— Как раз наоборот…
— Хватит! Давайте о Барселоне. Где вы останавливались там?
— В «Континентале».
— Где питались? В ресторане? На каком этаже?
— На втором.
— Чушь. В Европе все рестораны без исключения расположены на первом.
— А в «Континентале» на втором. Боже мой, сколько можно твердить об этом?… «Континенталь» стоит на Рамбла-де-Каталуна, в пятидесяти шагах от площади Де-Каталуна и в ста от улицы Пассо-де-Грасиа… Нетрудно проверить.
— Когда открывается ресторан? Утром, в полдень?
— Утром он работает недолго, а по-настоящему открыт вечером, с восьми.
— Опять лжете?
— Да нет же, — говорю я и пожимаю плечами. — Чистейшая правда, хотите присягну на библии? Вам знакомо такое понятие «сиеста»?
— Ну? — поощряет меня Фогель, отрываясь от ногтей.
— Сиеста — послеполуденный отдых. Днем в Барселоне спят, ходят в кино и обедают. В апреле тоже, хотя жара еще не столь убийственна. Кинотеатры открываются в одиннадцать, а рестораны в восемь или в девять. Это легко проверяется. Рассказывать дальше?
Дальше ничего нового не последует. Я опять, в пятый раз, упомяну о Гомесе, продавшем мне паспорт, опишу во всех штрихах от ватерлинии до клотика «Лючию», плавающую под флагом нейтральной Коста-Рики, повторю историю, как сошел в Марселе ночью и до утра прятался в пустом пакгаузе, а утром, пользуясь беспечностью часового, выскользнул за ограду порта и, не мешкая, ринулся на вокзал, на парижский экспресс. Восемьдесят четыре часа с перерывами мы — Эрлих, Фогель и я — занимаемся набившим оскомину вопросом о моей поездке из Марокко во Францию, поездки, предпринятой ради спасения Алин Лекрек, нареченной Птижана, застрявшей в Париже с первых дней оккупации. Восемьдесят четыре из девяносто шести часов, прошедших с момента моего ареста гардистами, истратившими треть суток на оформление документов и бессистемные побои.