Голос доносился словно издалека. «Все погибли». Совсем, кажется, недавно он, Веронд, зашел в каюту Цибулькина. Владимир Андреевич уютно сидел в обтянутом белоснежным чехлом кресле, совсем домашний: в толстом свитере, холщовых штанах, шерстяных носках домашней вязки. И сама каюта, словно частичка далекого-предалекого дома. Привычные морские атрибуты как-то трогательно уживались с вещами, в которых ощущалось незримое присутствие жены. На диване — подушечка-думка, вышитая крестиком. Над письменным столом, пониже хронометра, в раме под стеклом множество фотографий: дореволюционные, на плотном картоне с потускневшими бронзовыми названиями фотоателье, недавние, любительские. Портреты самого Цибулькина, жены, детей. Фото пароходов, на которых Владимир Андреевич переплавал за сорок лет флотской жизни.
Все это вспомнилось с поразительной ясностью, Веронд почти увидел живого Цибулькина.
— Где это случилось? — спросил он.
— Сведений нет. — Начальник пароходства подошел к карте, очертил круг размером с Кольский полуостров. — Думаю, где-то в районе Медвежьего. Как вы знаете, «Лесов» вышел последним конвоем. Суда сразу попали в шторм с ураганными ветрами.
Конвой рассыпался. Английские корабли охранения потеряли караван. Часть судов вынуждена была пройти в близости от Норвегии, и, представьте себе, удачно. Прорвались все. А «Лесов» и «Энгельс» продолжали двигаться рекомендованным курсом, к норду, и вскоре потеряли друг друга из виду. «Энгельс» добрался, а «Лесова» кто-то перехватил, рейдер или подлодка.
Веронд вдруг совершенно ясно увидел кренящийся пароход, лицо капитана Цибулькина и еще — распахнутую дверь радиорубки, красавицу Леночку Кривошееву, ее руку на ключе, так и не успевшую отстучать последнюю радиограмму, единственную радиограмму, которую судно могло открытым текстом послать домой.
А начальник пароходства продолжал говорить, словно вбивал гвозди:
— Мы считали, что выход конвоя из Архангельска прошел незамеченным, но, как оказалось, о нем стало известно немецкому командованию. А о конвойных кораблях мне вчера сообщили такую деталь. — Он зло ткнул папиросу в пепельницу.
— Коммодор на своем эсминце оказался в Рейкьявике раньше всех. На подходах к порту пароходы встречал. Говорят, шел противолодочным зигзагом, делал контрольные бомбежки глубинными бомбами, стрелял из всех видов оружия. Так-то, Владимир Михайлович… Тем труднее мне вас отправлять. Извините, что на прощание ничего веселого рассказать не смог.
Веронд разжег погасшую трубку. Криво усмехнулся, сказал:
— Теперь вопрос — кто на очереди. Другому зла не желаю, себе, признаться, тоже. Ума не приложу, что теперь делать с письмами для «Лесова». Цибулькин просил прихватить. Лежат у меня в сейфе. А вот нашей почты все нет. У меня к вам просьба на прощание: велите наши письма отправить с тем, кто пойдет следом.
Весь обратный путь шли молча. Машин и Зимин ухитрились > кого-то узнать, что их судно вот-вот «вытолкнут» из — Архангельска. Расспрашивать было не о. чем.
Снова нависла громада «Ванцетти». Последние торосы — след канала, по которому не так давно ледокол уводил «Лесова». Место, где он стоял у причала, угадывалось по пространству гладкого льда, окаймленному глыбами. Остался только этот след.
Веронд заглянул в штурманскую рубку, приказал вахтенному помощнику отменить все утренние отпуска на берег, проверить наличие людей. Затем прошел к себе в каюту, вытащил из портфеля засургученный конверт. На нем были написаны только две строчки: позывные «Ванцетти» и координаты, где конверт предстояло вскрыть: 2°52′ Норд и 41°42′ Ост. Та же точка, что у Цибулькина. Значит, и путь, по которому предстоит идти, будет тот же.
За плотно закрытым иллюминатором гудела, свистела вьюга, что-то поскрипывало. В этом скрипе послышался другой, похожий звук — из далекого детства: скрип флюгера над старым- престарым домом в Таллине, где он родился, где жил мальчишкой.
Он помнил только свой дом и дом напротив, тоже очень старый и тоже с флюгером на коньке крыши. От далекого детства сохранилось еще ощущение грозной опасности, ворвавшейся вместе с отцом, вооруженным винтовкой. Наспех собрались. Поспешно покинули город, затянутый сеткой дождя. Тряслась старая повозка. Фыркали кони. Они уходили из Таллина вместе с красным эстонским полком. Разве мог он тогда догадаться, что путь этот закончится за 10 тысяч километров, во Владивостоке. За долгие годы жизни на Дальнем Востоке почти разучился говорить на родном языке. Лишь акцент остался, по которому даже на Камчатке спрашивали: «Вы финн или эстонец?» Страстное желание вернуться в город своего детства продолжало жить. В пятнадцать лет он сбежал из дому в юнги, потому что думал — моряка может занести судьба даже в город, ставший столицей страны, где правили буржуи. Он верил, что память детства точно проведет его по узким улочкам и ухо чутко уловит скрип того единственного флюгера на доме, в котором он родился. Но все складывалось иначе. Все время был Тихий океан. И даже став капитаном в тот самый год, когда Эстония снова стала советской, он не мог распорядиться маршрутом своего парохода и привести его в Таллин. А покинуть Дальневосточное пароходство и уехать на запад он Не считал себя вправе. Здесь ему, двадцативосьмилетнему, оказали честь, доверили пароход.
Странно, но давнее воспоминание, скрип флюгера над старым домом, всегда возникало как первое предупреждение о надвигавшейся опасности.
Тронхейм. 22 декабря 1942 года
Одной из лучших баз немецких подводных лодок в Норвегии был Тронхейм. От воздушных налетов лодки спасал накат бетона четырехметровой толщины. К осени 1942 года пора легких побед прошла. Уже дважды полностью обновлялся состав флотилии. Лишь одна лодка — U-553 — казалась неуязвимой. Ею с начала войны бессменно командовал корветтен-капитан Карл Турман. Хотя было ему всего 24 года, но на базе за ним прочно закрепилась кличка «старый хитрый лис». С завистью так его называли. Выжить два года в подводной войне значительно труднее, чем прокоптить сто лет на берегу.
К выходу все было готово, и Карл отправился в город. Он не обращал внимания на дождь — моросящий, холодный, на редких прохожих, жавшихся к серым, мокрым стенам старых-престарых домов, не поднимал глаз, даже когда приближался стук солдатских сапог и чья-то рука взлетала, приветствуя его. Казалось, корветтен-капитан был поглощен лишь соблюдением точности шага и созерцанием собственного зыбкого отражения в мокром граните мостовой.
Он поднимался к собору, такому же древнему, как сам город в глубине- фиорда. Когда-то отсюда на крутоносых ладьях уходили викинги искать новые земли и наживу. Собор был построен в те легендарные времена. Гулкий, холодный, с готическими сводами, словно размытыми дневной полумглой, с наивной мозаикой витражей, аскетическими статуями святых и пышными надгробьями, он словно возвращал Карла в тюрингский городок, столь же старый, как и Тронхейм, так же уютно дремлющий в складках лесистых гор. В его городке был собор, до странности похожий на этот, что говорило о духовной близости викингов и нибелунгов. Однако не высокие сравнения, не ностальгия по родине и не сентиментальные воспоминания о провинциальной юности влекли его сюда. Карл Турман был глубоко религиозен и считал святую веру лучшим, что воспринял от горячо любимых родителей. Он с ними расстался всего четыре дня назад.