— Вы очень любите детей, — сказала растроганная молодая мать, — может быть, вы потеряли кого-нибудь из своих детей?
— О да, сударыня, я их ужасно люблю, а мое горе есть следствие именно потери дочери, которая теперь была бы приблизительно ваших лет и которую, как и вас, звали Шарлоттой!
— Давно это было?
— Да, сударыня, очень давно!
— О, как это ужасно, должно быть, смерть ребенка! Мне кажется, тогда отрывается часть сердца матери!..
— Моя дочь не умерла; ее отняли у меня, когда она была еще совсем ребенком, и я уже с тех пор никогда не видел ее.
— Как вы страдали, должно быть, — сказала молодая женщина с трогательным участием, делавшим ее еще более привлекательной. И Серве впился в нее глазами, полными слез. С трудом он пришел в себя.
— Вы — такая добрая и выказываете столько участия. Простите, если я беру на себя смелость обратиться к вам с просьбой, которая, однако, не должна вам показаться оскорбительной. Вы видите, у меня почти седые волосы, и я мог бы быть дедом этих прелестных малюток, так, надеюсь, вы примете мое извинение…
— Говорите, я уверена, что мне не придется вам отказать!
— Вы так мне напоминаете ту, которую я потерял, что я был бы счастлив, если б мог запечатлеть на вас тот отеческий поцелуй, которого я не мог дать своей дочери вот уже пятнадцать лет…
Вся покраснев, молодая женщина минуту колебалась; но Серве стоял в такой печальной и почтительной позе с влажными от слез глазами; его возраст и мотивы его желания так громко говорили в его пользу, что вместо всякого ответа она грациозно склонила к нему свою прекрасную головку. Незнакомец, сильно взволнованный, крепко поцеловал ее в лоб и, не будучи в состоянии сдержать свой сердечный порыв, обнял и горячо прижал ее к своей груди, приговаривая:
— Дочь моя, моя Шарлотта дорогая, если бы ты только знала, что выстрадал твой бедный отец!
Ничуть не рассердившись за этот порыв нежности, предназначавшийся, по ее мнению, другой, молодая женщина была этим тронута до слез. И она вспомнила о своем отце и своей матери, которых покинула когда-то с тем, чтобы их уже больше не видеть; и Шарлотта расплакалась.
— Я оскорбил вас, сударыня? — печально спросил Серве. — Простите меня; вы мне дали несколько редких в моей жизни минут счастья: мне на несколько мгновений показалось, что я прижимаю к своей груди дочь…
— Я так рада за вас, и ваша отеческая ласка не могла мне причинить никакой неприятности, когда я поняла ее значение!
В это время один из детей пошевелился в своей колыбели, как будто собираясь проснуться; свет свечи мог смутить его покойный сон; это послужило сигналом к тому, чтобы выйти из комнаты.
— Еще одно слово, — сказал Серве молодой женщине. — Я забыл сообщить, что ваш супруг предоставляет вам свободу в желании везти или нет с собой детей. Он понимает, что вы не можете долго обойтись без них, да и сам был бы счастлив, если б не был лишен их детских ласк.
— Как он добр! — сказала Шарлотта в порыве нежности. — Спасибо, что меня сейчас предупредили; было бы немножко поздно начинать приготовления к отъезду лишь по пробуждении детей!
— Само собой разумеется, что слуги тоже должны ехать, так как они нужны для детей; предупредите их, сударыня, чтобы они были вовремя готовы.
Серве и его друг низко раскланялись перед Шарлоттой — еще с большим почтением — и удалились в свою комнату.
Едва было десять часов, когда все уже выехали из Палезо. По приезде в Париж сели в элегантную вместительную карету, которая менее чем через двадцать минут остановилась у Северного вокзала.
По телеграфу Серве заказал на пароходе отдельный маленький салон для того, чтобы молодая мать могла остаться одна со своими детьми, хотя переезд от Кале до Дувра продолжался едва полтора часа; Шарлотта с радостью села на океанский пароход, довольная, что скоро будет в объятиях своего горячо любимого Поля. Ни малейшее подозрение о действительной миссии, которую выполняли два незнакомца, не смутило ее душу.
КОГДА ЛЮС И ГЕРТЛЮ В СОПРОВОЖДЕНИИ старого полицейского прошли в кабинет Жака Лорана, последний взял большое письмо, лежавшее открыто на столе, положил его обратно в конверт и закрыл в портфеле на ключ, лежавший в одном из ящиков шкафа.
— Вы хотите знать, что там такое? — спросил, улыбаясь, старик.
— Ничуть, уважаемый патрон! — отвечал Люс. — Ваши дела нас не касаются, и…
— Ба-а! — усмехнулся Жак Лоран. — Это между нами-то такая церемония. Вы так же хорошо, как и я, мой дорогой Люс, знаете слабости человеческой натуры и не станете отрицать, что я не мог бы вам поверить. Бьюсь об заклад, что если перед глазами кого бы то ни было медленно складывают письмо, телеграмму или что-нибудь другое в этом роде, то у всякого, независимо от его воли, volens-nolens, как говорят юристы, появляется следующая мысль: «Я очень хотел бы знать, что там такое в этой бумажке, которую так тщательно складывают при мне…» Эта первая мысль рождается у всех людей, каковы бы ни были их характеры и воспитание. А далее, идя в том же направлении, вы можете встретить целый ряд вариаций соответственно тем путям, которые будут избраны каждым человеком, сообразно его темпераменту, образованию и общественному положению: столько различных комбинаций, сколько и людей. В пояснение я скажу вам, что каждый из вас сейчас подумал. При этом я использую то, что знаю о вас, о ваших понятиях, о ваших наклонностях и кое-что еще, что отличает вас друг от друга и составляет вашу индивидуальность. Я только хочу, чтобы вы ответили мне вполне откровенно.
— О, уважаемый патрон! — ответили оба полицейских, чувствовавшие себя, как на угольях, думая о времени, которое напрасно терял старик. Но они хорошо знали своего бывшего начальника: нужно было потворствовать его причудам, раз они чего-нибудь хотели добиться от него.
— Вы, Люс, — невозмутимо продолжал Жак Лоран, — испытав общее для всех людей, как я сказал, чувство любопытства, задали себе вопрос: почему это я спрятал письмо в вашем присутствии. Из боязни, что вы украдкой прочтете несколько строк? И вы сочли оскорбительным для себя, что я не подождал вашего ухода, чтобы спрятать письмо, лежавшее здесь, должно быть, со времени вечерней разноски почты и убрать которое я не нашел нужным до вашего прихода. Не правда ли?
— Честное слово, уважаемый патрон, вы — просто дьявол в человеческом образе!
— Что касается тебя, Гертлю, то хотя ты и не был в течение тридцати слишком лет моим помощником, но я знаю тебя не хуже себя самого: любопытство у тебя проявилось лишь в слабой степени, ибо ты прежде всего человек порядка и дисциплины; ты сказал себе: «Как наш патрон сильно изменился с тех пор, как перестал быть у дела: он может оставлять письма открытыми на своем столе». И ты сделал из этого вывод, может быть и не отдавая себе ясного отчета при этом, что, должно быть, это письмо не представляет особой ценности, между тем, как Люс, наоборот, предполагал, что оно чрезвычайной важности. Ну, я ошибся?