Вавилов с тревогой и страхом прислушивался к происходящему наверху. Он понял, что Антос принял каких-то пассажиров и что за ним началась погоня. .
Поднявшись по трапу к самому люку, Иван слышал и суматоху, и крики, и шум драки.
Сброшенный сверху человек сбил его с ног, и, падая, Вавилов больно ударился о ножку стола головой и разбередил раненую руку.
Очнувшись, он подполз к неизвестному человеку, который оказался совсем молодым парнем, почти юношей.
Юноша пришел в себя минут через десять. Увидев в полумраке Вавилова, спросил:
— Ты русский?
— Русский, русский, — обрадованно прошептал Иван.
И тогда юноша собрал остаток сил, оттолкнулся локтями от пола и ударил головой в лицо ошеломленного Ивана:
— Предатель!..
Вавилов не успел слова сказать, как снова открылся люк и в кубрик спустились Антос и какой-то незнакомый человек в зюйдвестке.
Антос осветил фонариком окровавленное лицо юноши и пнул его в плечо:
— Кто тебя подослал? Большевик?..
— Такие не говорят! — сказал человек в зюйдвестке.
...Под утро дождь перестал. В кубрик, где лежал связанный Николай Ивакин, вновь спустились контрабандисты.
Два матроса выволокли его на верхнюю палубу и там опять допрашивали, били и, ничего не добившись от него, поставили у левого борта.
«Сейчас расстреляют!..»
Избитый, промерзший, сплевывая солоноватые сгустки крови, Николай стоял, заложив руки за спину, с ненавистью глядел на Антоса Одноглазого, на Тургаенко, на человека в зюйдвестке и ждал смерти.
Один из матросов развязал опутывающие Николая веревки — шкипер берег каждый обрывок. Наконец-то можно переступить с ноги на ногу и расправить плечи, хотя каждое движение причиняло острую боль. Николай от слабости покачнулся, опустил голову, но тотчас снова поднял ее.
Туман стлался над морем, паруса хлопали на ветру.
Антос, не торопясь, вынул из кобуры пистолет и поднял руку. Человек в зюйдвестке что-то негромко сказал, и Одноглазый с готовностью передал пистолет ему.
Николай заскрипел зубами от сознания своей полной беспомощности. Что он мог поделать? Выпрыгнуть в море? Но прежде чем выпрыгнешь, тебе выстрелят в спину. И разве доплывешь в ледяной воде до берега?
Николай еще выше поднял голову. Невзирая на избиения, он не сказал ни слова, ни одного слова! Он не предал Родину, как тот тип в кубрике. Никитин и Репьев были бы довольны, узнав, как он вел себя, но разве они смогут узнать?!
Человек в зюйдвестке поднял маузер, прицелился Ивакину в лоб, потом, раздумывая, опустил руку, навел пистолет в грудь.
«В сердце метишь!» Николай не удержался и, крикнув: «Стреляй, падаль!» — кинулся на врагов. В глазах ослепляюще вспыхнуло пламя. В левое плечо ударило чем-то тяжелым, прожигающим, и, опрокинувшись навзничь, Николай упал через низкий фальшборт в море... ,
6
До самой Одессы Ермаков хмурился и молча смотрел на море.
— По-моему, товарищ Ермаков, ты зря так кричал на Фомина: криком беду не выправишь, а авторитет свой подрываешь. Фомина надо арестовать и отдать под суд, — сказал Репьев.
— Сам знаю, что делать, — отрезал Андрей.
— Я настаиваю на этом, — тихо повторил помощник.
— Я здесь командир и не нуждаюсь в советах, — грубо ответил Андрей.
— Тогда я вынужден буду сообщить о своем мнении товарищу Никитину, — твердо сказал Репьев.
— Кому угодно! — Ермаков повернулся к помощнику спиной, делая вид, будто занят швартовкой.
Днем состоялся неизбежный разговор с Никитиным.
— Как же это все получилось, товарищ Ермаков? Я слышал, что это произошло по вашей собственной вине. Пора перестать все на «Валюту» сваливать. Ты лучше скажи, почему у тебя на судне слабая дисциплина? Как это получилось, что Фомин, которого, кстати говоря, ты так отстаивал, умудрился напиться и пьяным пошел в рейс? Вот он, твой «лихой моряк». Из-за какой мелочи упустили врага!
— Я объявил Фомину выговор, — уже сбавив тон сказал Ермаков.
— А я предлагаю тебе отменить этот приказ, списать Фомина со шхуны и под стражей доставить сюда, в Губчека. Лодыри и пьяницы — те же враги.
— Первым меня увольте, я первый виноват. Пусть ваш Репьев командует.
— Еще что скажешь?
— Мне можно идти? — сухо спросил Ермаков. Никитин встал и повысил голос:
— Нет, нельзя!
«Ты тоже с характером», — подумал Андрей и вытянул руки по швам.
А Никитин продолжал, отчеканивая слова:
— Я должен предупредить тебя, товарищ Ермаков: тебе необходимо перемениться, понимаешь: пе-ре-ме-нить-ся... Мы, чекисты, — солдаты революции, и у нас должна быть железная дисциплина. В этом наш революционный долг. Или ты забыл, что за революцию воевал, а не раков ловил?.. Надеюсь, у нас больше не будет повода для таких разговоров? Не думай, что мне приятно все это говорить. Можешь идти...
— Каков гусь этот Репьев! Каков гусь! — бормотал Андрей, спускаясь в порт.
Верно, Макар Фаддеевич предупредил, что вынужден будет сообщить свое мнение Никитину. Но Андрей никак не ожидал, что Репьев осуществит это намерение.
Вернувшись на «Валюту», Ермаков осведомился у боцмана, где Репьев.
— Он в кубрике, — ответил Ковальчук. Андрей спустился в кубрик, где Макар Фаддеевич
читал вслух краснофлотцам газету. Услыхав шум шагов, он поднял голову. Ермаков сунул в рот трубку и, едва сдерживая шумное дыхание, прошептал;
— Выйдем на минуточку!
.— Извините, товарищи, — сказал Макар Фаддеевич, — я сейчас вернусь. Ермаков ждал на баке.
— Я тебя слушаю, — как всегда, спокойно произнес Репьев.
— Выслуживаешься перед начальством? Не тебе моряка учить! — с места в карьер начал Андрей. — Мусор из камбуза любишь выметать. Или ты с судна выметайся, или я сам уйду.
— Не ты меня назначал, не тебе и увольнять, — не повышая голоса, ответил Репьев и в упор посмотрел на Ермакова. — А злоба твоя от спеси: как-де так, я опытный командир, а меня осмеливаются критиковать! Не по-пролетарски это.
— Может, ты еще скажешь, что я буржуй?
— Буржуй не буржуй, а отрыжки у тебя не наши, не советские. Стара твоя марка: «Сор из избы не выносят!» Я сор не выношу, а хочу, чтобы его не было.
— А я, выходит, не хочу?
— Одним хотеньем да криком Антоса не поймаешь. Ты слыхал, как тебя в порту прозвали?
— Не собираю портовых сплетен, — ответил Ермаков, однако насторожился.
— Тебя зовут капитаном «Старой черепахи».
Андрей перекусил мундштук трубки. Глаза его сузились, и, как всегда в минуты сильного волнения, стала подрагивать верхняя губа.