— Господи, до чего хорошо жить на свете!..
Сэт шумно вздохнул, пробормотал что-то и открыл глаза. И привычкой, выработанной долгим путешествием, когда приходилось ловить шумы и шорохи леса даже во сне, чтобы быть всегда готовым к отпору, сразу перешел от сна в явь и приподнялся на кровати.
— С добрым утром, Сэт, милый!
В дверь постучали — так всегда костяшкой безымянного пальца стучала в дверь по утрам старая Нина, служанка, вынянчившая Элит.
И, по разрешении войти, внесла на подносе утренний кофе и кучу писем — с каждым днем их становилось все больше и больше, сегодня они совсем загнали в угол подноса две чашки и плетенку с бисквитами.
— Там какой-то старик желает видеть господина Сэта. Сидит в приемной, говорит, что не уйдет, пока вы не выйдете.
Сэт поморщился. Беседа с каким-то стариком, не имеющим даже визитной карточки, не входила в его планы — хотелось выпить кофе, пробежать газеты, уложить несколько кирпичей на стены возводимого каждое утро вместе с Элит воздушного замка.
— Передайте этому старику, Нина, что я сейчас занят, пусть мне позвонит после.
Нина вернулась через несколько минут.
— Он сказал, что у него телефона нет и что он — это его слова — должен вам сказать нечто, что заставит вас бросить все остальные дела.
Это звучало, как приказ. И недоумевая, заинтересованный, Сэт оделся и пошел в приемную.
В широком кресле важно и неподвижно сидел маленький, заросший волосами старик. И когда Сэт подошел к нему, он не тронулся с места. Остановившись в трех шагах от кресла, Сэт в недоумении пожал плечами — до того был неподвижен старик. Только глаза его над тяжелыми мешками с живым любопытством и, казалось, с насмешкой смотрели на него снизу.
— С кем имею честь? — начиная сердиться, спросил Сэт.
Старик не отвечал. В глазах его запрыгали веселые искры и сквозь чашу усов прорвался, обнажая бледные десны, беззвучный смех. А затем, сотрясая маленькое тельце, этот смех выкатился наружу коротенькими всхлипывающими звуками — старик хохотал, жмуря глаза от набегающих слез безудержного, детского смеха.
Сэт подошел к стенному звонку.
— Я позвоню, — сказал он, — чтобы вам, во-первых, дали воды, а во-вторых, убрали. Приходите тогда, когда научитесь человеческой речи.
Старик умолк и покачал головой. И уже без тени улыбки, с еле уловимым оттенком сострадания, тихо, почти шепотом, произнес:
— Ай да Сэт Томмервиль… Ай да знаменитый палеонтолог, открывший элитерия…
И, помолчав, добавил:
— Как вы это сделали?
Еще будучи студентом, Сэт как-то принимал участие, в качестве первоклассного голкипера, в международном матче в футбол, его команда, синяя с белым, шла с противником, желтым, в одинаковом счете — один на один. Оставалось три минуты до конца игры — и Сэт, широко расставив ноги, мечтал о близком триумфе, о том, что он отбил четырнадцать трудных, почти невозможных мячей, о том, что это был первый случай, когда бившая всех и всюду команда желтых была принуждена вести игру в ничью.
Мечтая, не заметил, как совсем близко от его ворот завязался клубок из сине-белых и желтых тел — и неуклонно, как судьба, мяч влетел в правый край ворот, ударив прыгнувшего Сэта по концам протянутых пальцев. Гром аплодисментов сорокатысячной толпы с неопровержимостью удара палкой в голову доказал ему, что он «смазал», что все потерял раз и навсегда, что эти сорок тысяч воющих ротозеев разнесут завтра по всему спортивному миру его позор и унижение.
И вот, так же, как и тогда, он почувствовал сейчас желание запрятаться в какую-нибудь щелку, чтобы ни одного кусочка тела снаружи не оставалось, а главное — чтобы все забыли о нем, о том, что есть на свете Сэт Томмервиль.
— Что вы хотите этим сказать? — побледневшими губами спросил он старика.
— Я Натан Флейшман, учитель школы глухонемых, — ответил тот.
И усевшись поудобнее, как бы готовясь к длинному и занимательному рассказу, Флейшман продолжал.
— Чудесный экземпляр ископаемого, невиданного зверя, очаровавшего весь ученый мир и общественное мнение. Замечательная экспедиция, обставленная с удивительным комфортом, вплоть до киноаппарата. Четкие, хорошо смонтированные фильмы, ящики со слепками, переложенными не какими-нибудь стружками, а великолепной древесной шерстью, о которой тоскует мой матрац — обо всем этом известно всему миру и все это то, чему, как говорится, комар носа не подточит. Результаты — европейское, нет — почти мировое имя, прелестная жена, блестящие перспективы… И мне, любителю всего прекрасного, даже жалко становится разрушать все это… Нет, нет, — не беритесь за револьвер, это совершенно бесполезно! Во-первых, потому, что это наделает шуму и завяжет такой узел, который вам вряд ли удастся распутать, а, во-вторых, я оставил душеприказчика — он продолжит мое дело, если вы меня убьете. Лучше садитесь и слушайте.
Посетители кинематографа, нормальные люди, умеющие говорить и слушать, одним сломом — обладающие тем даром человеческой речи, в отсутствии которого вы только что упрекнули меня, не подозревают того, что он, кинематограф, нем только для них. Я сейчас удивлю вас истиной, которая звучит, как парадокс — для глухонемого, обученного речи, умеющего говорить, но, конечно, не слышащего ничего, кинематограф иногда говорит… Губами действующих лиц, движениями этих губ — и они, глухонемые, различают произнесенные слова, слушают, так сказать, безмолвие. Вот почему им, а также и мне, умеющему читать по губам, иногда бывает смешно, а иногда и просто неприятно сидеть в кино. Выдвинут на передний план героя, произносящего трагическую речь, а он, этот герой, из озорства ли, или просто, чтобы не прервать речи, ввернет в нее иногда такое словечко или фразу, что досадно становится, — все настроение, созданное иногда удачной вещью, пропадает в одно мгновение…
…Нечто подобное случилось и с вами. Вы помните, конечно, все обстоятельства, которыми сопровождалось заснятие вашей экспедиции? Не припомните ли вы тогда и вашей фразы, которую вы бросили Ромуальду во время работы над слепком? Вы произнесли ее быстро, и мне пришлось просидеть два сеанса, чтобы прочесть ее. Я и тогда на себя не понадеялся — ведь всякие ошибки возможны, и после сеанса побежал к механику в будку, и за несколько монет он провертел мне это место три раза, замедляя и даже останавливая ленту по моим указаниям. Сомнений не было, Сэт Томмервиль, — вы, не подозревая того, что полотно может говорить, бросили Гримму следующие слова: «Ну, дорогой Ром, никогда и никто, кажется, не надувал весь мир так, как это собираемся сделать мы»…
Сэт лежал, уткнувшись в угол дивана.