даст свою фамилию, фамилию Гайгал, хорошему парню, с руками и головой, который не надеется на милость начальства, а умеет сам посеять, сам сжать и в свой амбар свезти. И сумеет найти для неё хорошие слова на родном языке…
– Мартиньш хороший парень, – сказала Инга, прервав молчание, висевшее над этим столом с вечера, с той минуты, как достали и положили на журнальный столик первый, самый важный сейчас документ – дарственную на дом.
Эгле молчала.
– Бабушка Эмма плохого не посоветует.
Эгле рассеянно, скользя взглядом мимо матери, по столу, кивнула два раза; она слышала это от матери и месяц назад, и год назад.
Мать протянула ей через столик исписанный лист:
– Отец получил неделю назад.
“Guten Tag,” – прочла Эгле вверху листа. По-немецки она читала как на родном (и значительно лучше, чем на русском), но почерк был незнакомый, витиеватый, с намёком на готику, и она замешкалась. Писал, как она поняла, какой-то старый знакомый отца, скорее, старый деловой партнёр, ещё чулочно-парфюмерных времён – после второй независимости отец ушёл из порта, некоторое время торговал легально, выправив патент, а потом, когда дела пошли плохо, большинство покупателей обеднело и перестало покупать что бы то ни было сверх куска хлеба – в это время отец продал своё дело, и семья стала жить на проценты с накопленного, но тут подоспел закон о реституции. Человек, писавший отцу, был несомненно посвящён в такие подробности жизни Гайгалов, каких ни он сам, ни мать, ни Эгле никогда никому не рассказывали.
– Про Андриса прочла? – спросила мать, когда Эгле дочитала.
Та кивнула. Но уже не в стол глядя, а подняв глаза на мать, словно ожидая каких-то разъяснений.
– Андриса Силиня знаешь ведь?
Эгле перечитала то место письма, где упоминалось имя Андрис. Андриса хвалили. Он, насколько было известно автору письма, правильно сел за стол. Туда, куда надо, сел. И никого не обидел, и разговор наладил, и стольким людям сделал хорошо. Пишущий советовал не ссориться с Андрисом и ни с кем из его родных, поддерживать насколько возможно добрые отношения – а уж Андрис воздаст по-королевски. Андриса Силиня Эгле очень даже знала. Если она сама работала в районной экзаменационной комиссии по государственному языку, то Андрис Силинь входил в городскую комиссию по реституции.
Она снова подняла глаза на мать. Та смотрела поверх головы Эгле, прямая, строгая, сосредоточенная, даже намечающиеся на лбу и вокруг губ морщины словно бы выпрямились, чувствуя необычайность момента. Слегка повернув голову (наверное, это и есть по-королевски, подумала Эгле, вспомнив фразу из письма), она величественно произнесла:
– Мартиньш тоже Силинь.
Эгле, конечно, знала фамилию этого светловолосого с ржаной рыжиной, длиннолицего, размеренно-неторопливого в каждом движении, тяжёлого молодого человека. Он был раза два у них дома, и всякий раз паркет под ним скрипел так громко, так нестерпимо жалобно, будто это были простые доски в массовых московской постройки домах. Эгле даже казалось, что матери нравится прежде всего эта вескость, основательность, подразумевавшаяся в старинных пахарях. Хотя она, конечно, знала, что мать не заставила бы Мартиньша пахать землю, займи он в их семье то место, о каком для него мечтала мать. Пахать должен батрак. Это мать тоже говорила и месяц назад, и двадцать лет назад. Но, видно, Силинь – это очень хорошо, это подпись на решении комиссии, а вот Мартиньш уже не так хорошо, и лучше б его вовсе не было поблизости от нашей семьи – вдруг пришло в голову. Голова словно сопротивлялась, никак не хотела пускать в себя мысль о том, что Мартиньш тоже Силинь.
– Завтра Мартиньш первый раз сможет тебе помочь.
Эгле опустила глаза к письму.
– Хорошо бы он пошёл не один.
За окном темнело. Прошёл трамвай. Потом ещё, навстречу. Сумерки сгущались, как глубже и глубже становится море, если идти от берега. Глубже и глубже – и в конце концов придётся плыть, потому что волна поднимет, оторвёт от дна. Эгле молчала, но она не могла остановить ночь. А за ночью – утро. То утро, которого она ждала с объявления второй независимости, потому что его ждали отец и мать. А они ждали всю жизнь. Теперь Эгле словно видела перед собой фигуру Мартиньша, основательную фигуру, заслонявшую это утро. Он должен был появиться в её жизни вместе с утром, неся на себе солнечное сияние или как опора в зыбком тумане, а он заслонял это утро. И нужно было назвать ещё какое-то имя, самолично прибавить ещё фигуру, заслоняющую его свет. А потом, наверное, ещё, ещё. И так пока утра не будет, настанет беспощадный день, как приходит штормовая волна – и вечная тьма глубины…
Эгле вскинула голову, освобождаясь от наваждения.
– Отец всегда хотел, чтобы мы были самостоятельны.
Мать, помолчав, проговорила:
– Вот как!
И посмотрела исподлобья. Так же она смотрела, когда бабушка Эмма первый раз произнесла слова «культурно-просветительное училище», а Эгле улыбнулась. И тогда, когда Эгле в свой день рождения – двенадцать лет – не убрала в своей комнате до того, как уйти в школу. Эгле знала, что означает этот взгляд. Она спросила:
– Мама, вам кофе сварить?
– Я кофе подожду, а госпожа Силиня ждать моего звонка не будет.
Эгле посмотрела в окно. Там виднелся сырно-жёлтый ломтик луны. Он плыл в глубокой, как море, синеве. Дна у синевы уже не было. В конце концов, ведь бабушка тоже вышла из родительской воли.
– Значит, господин Силинь по-королевски наделяет своих рыцарей, а рыцарь за это отдаёт ему дочь?
Мать словно бы стала ещё прямее, хотя минуту назад казалось, что это невозможно.
– Дом наш. Значит, со временем – твой. По праву собственности. А собственность обязывает.
Собственность обязывает. Будущая госпожа Силиня. В конце концов, лишь бы не этот, который там сейчас, ведь он-то откровенно тряс пачками денег, обещал нарядить в шелка и золото, устлать весь дом коврами, от него пахло вином и какими-то специями… От молодого Силиня ничем не пахнет. Эгле встала, кивнула и сказала:
– Ему виднее, один или не один.
И пошла в свою комнату. Закрывая дверь, она ещё услышала, как мать набирает номер телефона, а потом сказанную вдогонку фразу:
– Он выезжает ровно в пять.
Тихо цокнул магнит на двери. Эгле опустилась на низенький пуфик. До пяти уже недолго. Ложиться она не будет. Ломтик луны за окном начал блёкнуть, а небо – голубеть. Будто бы Эгле теперь шла не от берега в море, а обратно к берегу. Она снова видела перед собой основательную фигуру, заслоняющую утро. Почему заслоняющую? Ведь он лучше того, который там сейчас. От него ничем не пахнет. Нет. Пахнет. Вот только чем? Как называется то, чем пахнет от Мартиньша… от господина Силиня? Чем-то душным, как крышка