Скрытая занавесями, говорила она с Хайр-эд-Дином, и все время слышался се серебристый смех. Она расхваливала Хайр-эд-Дина на все лады, утверждая, что он — единственный, кто может достойно противостоять страшному генуэзцу[42]. Потом, к моему величайшему облегчению, она по-женски защебетала, хихикая, о разных пустяках и велела невольникам подать нам на китайских блюдах вареные в меду фрукты. И еще она обещала напомнить султану о больших заслугах Хайр-эд-Дина.
— Но, — добавила Хуррем, — морские паши — злобные старики, и мне совсем не хочется задевать их самолюбия. Так что я просто расскажу господину нашему и повелителю, какое впечатление ты на меня произвел, о доблестный Хайр-эд-Дин. А потом мягко пожурю султана за то, что он так долго заставляет тебя ждать награды. Но, может, он ответит мне: «Хайр-эд-Дина предложил призвать не я, а великий визирь Ибрагим, паши же в Диване всячески этому противились». И тогда я скажу: «Да, ничего не поделаешь... Пусть великий визирь сам и вознаграждает Хайр-эд-Дина. Отправь отважного флотоводца к Ибрагиму. И если тот, увидев Хайр-эд-Дина, по-прежнему будет настаивать на том, что человек этот должен возглавить весь султанский флот, — немедленно вручи этому замечательному мореходу три бунчука, которые ты ему обещал, и окажи наивысшие почести. Он заслужил их по праву! Ведь великий визирь печется только о твоем благе — и Диван бессилен против той власти, которой ты наделил верного своего раба!»
Я не верил своим ушам. Она уступала великому визирю возможность возвысить Хайр-эд-Дина, отказываясь от всех тех выгод, которые принес бы ей взлет старого морского разбойника в том случае, если бы счастьем своим Хайр-эд-Дин был обязан лишь ей одной!
Очарованный ее голосом и серебристым смехом, я и впрямь начал верить, что черные мысли великого визиря об этой дивной женщине порождены лишь завистью и уязвленным самолюбием.
5
Итак, Хайр-эд-Дин отправился в Алеппо, а вскоре после этого ко мне пришел Абу эль-Касим и озабоченно сказал:
— Султанша Хуррем печется только о собственной выгоде. Эта женщина прекрасно понимает, что в случае каких-то внезапных перемен ей пойдет лишь на пользу, если главный флотоводец державы будет обязан ей своим взлетом. Но пока Хайр-эд-Дин — просто обычный пират, вот Хуррем и старается сделать так, чтобы великому визирю пришлось отвечать за все, если Хайр-эд-Дин обманет доверие султана. Если же Хайр-эд-Дину улыбнется на море удача, то можешь не сомневаться — султанша не преминет приписать все заслуги себе. Все это ясно как день — и заблуждаться на сей счет может разве что глупец. Впрочем, мне все это глубоко безразлично. Как только Хайр-эд-Дин получит три бунчука и станет во главе султанского флота, я продам дом и лавку на базаре и отплыву в Тунис — по делам, которые изрядно попортят кровь кое-кому в этом городе!
Впрочем, о Хайр-эд-Дине Абу эль-Касим распространялся лишь для того, чтобы завязать разговор. Теперь же торговец посмотрел на меня своими маленькими обезьяньими глазками и, потирая руки, совсем другим тоном заявил:
— У твоей дочки Мирмах уже режутся зубки, и она, конечно, скоро перестанет сосать эту прекрасную, пышную грудь, что белее самого белого пшеничного хлеба. О, сколько раз искушала меня эта грудь, как часто не мог я отвести от нее глаз! Короче, у меня к тебе огромная просьба. Продай мне эту круглощекую кормилицу и ее маленького сына, ибо страсть моя разгорается все сильнее и хотел бы я склонить свою седую голову на мягкое женское плечо. А мальчика я сделаю своим наследником.
Эта просьба страшно удивила меня, ибо Абу эль-Касим до сих пор совершенно не интересовался женщинами. И я заколебался, сомневаясь, стоит ли мне исполнять его желание. Наконец мне пришлось сказать:
— Не знаю, согласится ли на это Джулия. И еще одно, Абу эль-Касим. Не хочу тебя обижать, но ты — грязный тощий старик с реденькой козлиной бородкой, кормилица же наша — молодая цветущая женщина, и немало мужчин покрепче тебя с вожделением поглядывает на ее прелести. И мне просто совесть не позволяет насильно отдавать ее тебе, если сама она тому воспротивится.
Абу эль-Касим принялся вздыхать, заламывать руки и горько сетовать на несчастную свою долю. Когда же я вскоре поинтересовался, сколько он собирается заплатить за рабыню, которая самому мне обошлась недешево, он сразу оживился и, вновь исполнившись надежды, воскликнул:
— Давай меняться! За русскую кормилицу я отдам тебе своего глухонемого раба. Тебе ведь давно хотелось заполучить его! Старая ссадина на собственной твоей голове напомнит тебе, какой он замечательный сторож[43]. Клянусь, что ты никогда не пожалеешь об этом обмене!
Услышав это безумное предложение, я разразился таким хохотом, что по щекам моим потекли слезы, и смеялся до тех пор, пока мне не пришла в голову мысль, что торговец считает меня, видимо, полным идиотом, если решается говорить о таком обмене. Тут я обозлился и сказал:
— Хоть мы с тобой и друзья — не будем больше вспоминать об этом деле. Я не сводник и не собираюсь отдавать тебе задаром молодую цветущую женщину. Бедняжка! Ей пришлось бы услаждать похотливого старого козла!
Но Абу эль-Касим пустился в пространные объяснения:
— Я вовсе не шутил, предлагая тебе этот обмен. Мой глухонемой раб — настоящее сокровище, хотя это известно, к счастью, пока лишь мне одному. Разве, постоянно бывая в серале, не замечал ты, как сидит этот человек среди желтых псов где-нибудь в уголке янычарского двора и тихонько следит за всем, что творится вокруг? Живя в моем доме, ты, конечно же, видел, как к моему невольнику заходят порой весьма странные гости и бойко объясняются с ним жестами. Он вовсе не так глуп, как кажется...
И я действительно вспомнил пару крепких негров, которые приходили к нам в дом, чтобы навестить убогого раба. Они сидели с ним во дворе и, как это принято у глухонемых, объяснялись на пальцах. Но гости эти никак не поднимали в моих глазах ценность придурковатого невольника Абу эль-Касима. И я снова решительно отказался обсуждать эту сделку.
Но Абу эль-Касим осторожно огляделся вокруг, склонился к моему уху и зашептал:
— Мой невольник — чистый бриллиант, хоть никто о том и не подозревает. Но бесценен он лишь рядом с сералем. Брать этого человека с собой в Тунис так же глупо, как выкидывать алмаз на помойку. Немой предан мне, как собака, и, не задумываясь, отдаст за меня жизнь, ибо я, единственный на свете, был добр к нему. Ты тоже мог бы заслужить его любовь, если бы бросал ему время от времени два-три ласковых слова и дружески похлопывал бы его порой по плечу. Мой раб прекрасно разбирается в том, что выражают человеческие лица, умеет читать по губам и отлично знает, кто действительно желает ему добра. Тебе наверняка приходилось часто видеть трех немых...
Абу замолчал. Я чувствовал, что он говорит правду и что слова его очень важны, хоть и не понимал еще, какое все это может иметь для меня значение. Абу же снова огляделся украдкой, чтобы проверить, не подслушивает ли нас кто, а потом продолжил:
— Тебе наверняка приходилось часто видеть трех немых, шагающих вместе по двору сераля. Обычно на них — кроваво-красные одежды и алые капюшоны. На плече у каждого из троих висит связка разноцветных шелковых шнурков. Это — знак их ремесла... Никто не отваживается взглянуть ни одному из них в лицо, ибо их бросающиеся в глаза одежды наводят на самые мрачные размышления. Когда эти люди на службе, они всегда ходят по трос, всего же в книгах сераля записано семеро таких немых. Молча и безжалостно несут они смерть, незаметно делая свое дело во дворце с золотой крышей. Они немы — и потому никому ничего не могут рассказать. Но разве ты никогда не слышал, что немые умеют объясняться на пальцах, поверяя друг другу разные тайны и делясь самыми глубокими и тонкими мыслями? А мой раб в самых добрых отношениях со всеми немыми из сераля — и с помощью жестов они болтают между собой, как сплетницы на базаре; султан же об этом и понятия не имеет! А я вот знаю, ибо раб мой научил меня языку глухонемых — и я терпеливо освоил сию науку, хотя это не принесло мне пока никакой пользы. Но ты, Микаэль эль-Хаким, занимаешь высокое положение, ты служишь великому визирю — и в любую минуту может случиться так, что тебя крайне заинтересует, о чем это толкуют между собой безмолвные палачи из сераля.