- Я потеряла политическую перспективу. Такая фраза звучит так казенно, надуманно и фальшиво, что мне стыдно ее говорить. Но ведь это правда! Мы сделали так много жестокостей и подлостей другим, что были бы подлецами, если бы не идея, которой мы служим, и еще больше — мы были бы дураками, если бы сами приняли столько мук ни за что. Ведь мы солдаты Революции. Правда? Ну, скажи же — это правда? А?
- Правда! — ответил я и опустил голову: я не мог забыть Фьореллу Империали.
Так как паспорт, по которому мы должны были выехать в Японию и дальше, был канадский на имя инженера-лесовика, то нас отправили в Карелию для ознакомления с лесными разработками и заготовления фотографий, нужных для наших чемоданов при осмотре границы и на случай негласного обыска в гостинице. Мы снимались на фоне леса и бревен в канадских костюмах, с канадскими газетами или с банкой канадских консервов в руках.
Потом меня арестовали.
При обыске и многочасовом рассматривании найденных у меня фотографий из Африки, Иоланта стояла позади моего стула и держала обе свои руки на моих плечах, а я сидел к ней спиной и положил свои пальцы на ее. Это был немой разговор: чекисты не понимали, что мы молча говорили друг другу слова любви, просьбы о прощении и благословении.
В ту ночь при пробуждении первое, что я увидел, были ее глаза. Она сказала: "Встань, милый. Они здесь". Я проснулся и увидел ее глаза. Когда меня уводили, она выбежала на крыльцо и накинула мне на шею свой платок на память. Глаза — это было последнее, что я видел.
Огромные. Блестящие. Лучезарные.
Полные нечеловеческого напряжения и выразительности.
Руками мы говорили всю ночь. Глазами — мгновение. Но сказали все. До конца.
Из Красноярска я написал письмо, в котором извещал, что осужден на сверхжизненный срок и рекомендовал ей выйти замуж, чтобы изменить фамилию и порвать видимую связь со мной. Я писал ей:
- Живые должны жить!
Иоланта в письмах никогда не жаловалась и писала о себе мало. Ее посылки поражали нелепым великолепием: посылалось все только самое лучшее, самое дорогое. В лагере своего ничего нет: все посылаемое грабили бандиты, поставленные начальством на должность воспитателей. Но никакие мольбы и приказы не могли заставить Иоланту изменить характер посылок.
- Я посылаю это не только для тебя, но и для себя. Иначе не могу жить.
А в июне сорок первого года она приехала на свидание смертельно больной. Проститься перед смертью.
К вечеру двадцать первого июня сорок первого года со штабного лагерного пункта Мариинского отделения Сиблага должен был уходить этап. Это было обычным делом, — на то и существует штабной лагпункт, чтобы принимать и отправлять этапы, и этап шел самый обычный — человек двести отдохнувших мужчин, получивших на медицинской комиссии первую категорию ("тяжелый труд") и теперь направлявшихся из легкого сельскохозяйственного лагеря куда-то на восток, на рудники и шахты.
Как обычно, начальство с каждым рабочим этапом отправляет и несколько урок, особенно надоевших бесчинствами, грабежами и убийствами. Так случилось и в этот вечер: отправляемые рабочие уже выстроились с вещевыми мешками у ворот, как вдруг несколько самоохранников во главе с нарядчиком ворвались в блатной барак и стали выволакивать несколько назначенных в этап бандитов. Законный или честный вор, то есть бандит, живущий по-воровскому закону, вещей не имеет и, засунув руки в карманы, равнодушно идет к воротам — у него в каждом лагере друзья, все лагеря и тюрьмы для него родной дом. Но среди отправляемых урок оказался молодой парень, только что сошедшийся с красивой девкой из блатнячек, и уходить от нее ему не захотелось. А для того чтобы остаться, у честняги всегда имеется испытанный прием. Парень бегом пустился к кухне, схватил топор, которым инвалиды колют дрова на лучины для растопки печей, и понесся в амбулаторию, где я вместе с фельдшером, поволжским немцем Карлом Ганном, вел прием.
- Дохтор, у мине обратно чтой-то болить в животе. Болезнь заразная и может скакнуть тебе на голову. Клади мине в больницу! И чтоб сей минут было направление, понял? Я обратно иду в этап!
Законный вор наклонился ко мне через стол, распахнул телогрейку и показал засунутый за пояс топор.
- Сейчас. Подожди минуту.
Я спокойно встал, не спеша шагнул к шкафчику с лекарствами и вдруг схватил прислоненный к стене лом: он стоял в углу и не бросался в глаза.
- Давай отсюда, падло, — зарычал я и угрожающе перекинул лом на руку острием вперед. — Катись!
Медлительный Карл между тем обмакнул перо в чернила, аккуратно поставил очередной номер на следующей графе амбулаторного журнала и вежливо спросил:
- Как фаш фамилий, имя, ошество?
- Вот так! — ответил честный вор и ударил его топором по лбу так, что череп до шеи раскололся на две половины, которые отогнулись к плечам. Секунду Карл испуганно смотрел на убийцу, разом с двух половин головы, потом рухнул под стол. А урка, довольный удачей, рысью понесся к этапу, где его нетерпеливо ждало начальство:
- Я остаюсь, начальники! — еще издали радостно закричал он. — Сейчас в амбулатории я сделал лекпома!
У него была вечная десятка: срок добавлялся до десяти лет за каждое новое преступление, а последнее имело место месяца два тому назад, так что Карлуша обошелся законнику дешево. Но мне — нет: Ганн был славным парнем, у него осталась жена и ребенок, и отбыл он три года срока за кражу дров из больницы, в которой работал. С горечью оформлял я тело для приема в морг, с горечью плелся в свою кабинку. Сел на койку и долго смотрел на медицинскую книгу, часа два тому назад открытую Карлом: педантичный немец не забыл обернуть ее в чистенькую газету, а на недочитанной странице сделал чуть заметную отметку ногтем. Срок у него уже кончался, и он усиленно работал над собой, учился.
"Все чепуха… Все чепуха… Это фронт, на котором приходится ежедневно с утра выходить в атаку, — без цели, без идеи, без смысла…"
После отбоя дневальный заключенного коменданта вызвал меня к нему. Вацек Сташевский на воле командовал дивизией и сидел за то, что в пьяном виде на повышенной скорости вел машину и тяжело изувечил прохожего. Он ожидал, что его скоро амнистируют, — такие слухи ходили в штабе. А пока внешне держал лагпункт в образцовом порядке, потому что здесь помещалось человек двести полек и поляков, сливки польского помещичьего и буржуазного общества, тщательно сцеженные при разделе Польши с Гитлером и теперь сидевшие в заключение без вины, без суда и без срока. Начальство дало указание Вацеку и мне относиться к ним особенно внимательно. Он говорил с ними по-польски, я — по-французски; поляки вязали варежки или работали в художественной мастерской, точнее — ничего не делали.