Ночь была очень лунная и теплая. Июнь в этих местах Сибири самый приятный месяц. Я подошел к пристроенному к стене барака домику из свежих веток — там спал бывший комдив, страдавший на нервной почве частыми сердечными приступами и удушьем.
- Ну, как — опять сердце? — негромко спросил я, войдя с освещенного луной двора в непроглядную темень зеленой хатки. Ответа не последовало. Я пощупал койку рукой — никого. " Значит, опять вызвали куда-то. Оттого и приступы. Сердце требует спокойного сна". Я положил шприц и коробку с медикаментами на стол и задумался, глядя в пылающую голубизну открытой двери. "Все чепуха… Все чепуха…" — повторял я, потому что не мог сбросить с себя угнетающую тяжесть зрелища смерти Карла… Вдруг контур женской фигуры четко вырос на голубом фоне беленой стены следующего барака.
- Вацку! Муй коханый!
Я не успел узнать вошедшую. Но вежливо поднялся ей навстречу, чтобы сказать, что пана коменданта нет и что он сейчас же… Однако две руки уже обвились вокруг моей шеи, и ее губы не дали мне говорить.
- Я те кохам… Я те кохам…
Незнакомка, дрожа от возбуждения, властно влекла меня к ложу из свежих листьев. Вацек отпустил себе золотистую бородку, как он говорил, в мою честь. Но, ни ростом, ни фигурой мы не походили друг на друга. Однако молодой пани было некогда разбираться в тонкостях: это был взрыв страсти, рожденный отчаянием, как у человека, не имеющего завтрашнего дня — любовь у двери морга.
Когда все было кончено и мы, тяжело дыша, молча стояли в темноте друг против друга, послышались быстрые шаги и блеснул качающийся свет фонаря.
- Доктор, вы здесь? Простите, что задержал. — Вацек вбежал и остановился. — Гм… Приятная встреча, пани Ванда! Что вам угодно?
Ванда Рембовская числилась первой красавицей среди многочисленных красивых и хорошеньких полек. Такая гордая, недоступная… Так вот оно что… Мы удивленно переглянулись. Пани Ванда гордо подняла одну бровь и отвернулась, пожав плечами.
Автопортрет, карандаш. Быстролётов, 1941 год
"Все равно… Все чепуха…" — думал я, закуривая закрутку на пути в свой барак. Уже светало. "Какая нелепая иллюзия жизни!"
А наутро, сразу после развода, меня вызвали на вахту и объявили, что ко мне приехала из Москвы жена и, что за хорошую работу командование премировало меня пятью трехчасовыми свиданиями. Они должны происходить здесь же, на вахте, в задней комнатушке, на широкой и длинной скамье, где отдыхали стрелки. Знакомый молодой стрелок Иван доверительно прошептал:
- Ты не тушуйся, доктор, мы тоже люди: с бабой твоей делай здеся что хошь. Никто не заглянет. А насчет трех часов — так это форма, понятно? Сидите до ужина. Здеся я хозяин! Ты уже позавтракал? Ну, и все. Обед принесешь сюда, покушаете у двох. Иди, садись. Жди свою бабу.
Я сел. Ждал без мыслей, без ощущения времени. Меня как будто бы не было.
Потом услышал знакомый дрожащий голос, называвший фамилию, имя, отчество, год и место рождения, место прописки. Я сидел совершенно неподвижно — не мог встать, был не в силах сказать хоть слово. Затем вошла она.
Через год в лагерях начался голод и тысячи людей умирали у меня на глазах от истощения. Я привык к бесполым оборванным фигурам, напоминавшим пугало на полях,
- ни мужчины, ни женщины, больше того — даже не люди, просто скелеты, обтянутые кожей и обвешанные тряпьем. С потухшими нездешними глазами. Даже не живые и не мертвецы. Скорее — привидения.
Теперь ко мне, странно вдруг приросшему к скамье, вошла молодая женщина необычайной худобы: на черепе с ввалившимися щеками и острым трупным носом ярко
блестели огромные глаза, неестественно алел лихорадочный румянец, и дыбились растрепанные волосы. Это была безобразная голова умирающей, и я сидел, потерявшись от ужаса. Из поношенного жакета торчала неестественно длинная шея и две похожие на палки руки. На мгновение, открыв мне широкие объятия, умирающая развела руки, и я увидел пугало, обыкновенное садовое пугало, но страшное, потому что живое, раскрашенное румянцем и улыбающееся. Блестя огромными глазами, пугало сквозь кашель и сиплое дыхание громко хрипело:
- Ну, вот мы и опять вместе… Как раньше… Как в Праге и Париже… Милый… Милый…
Я потрогал ее лоб. Он был горяч и сух.
- У тебя высокая температура, Иола.
- Все равно. Наверно, тридцать восемь с хвостиком. Все это чепуха. — Она мучительно долго кашляла и потом выплюнула в платок кровь. — Не обращай на это внимание, милый. Это только нелепая иллюзия жизни. Главное, что и настоящая у нас есть. Здесь. — Пугало указало себе на голову. — Она всегда с нами. Ее никто у нас не отнимет, даже они. Вот, смотри.
Она торопливо стала выкладывать из кошелки пачки самых дорогих сигарет и флакончики духов.
- Что это?
- Им. Пусть нас подержат подольше. Скорей отдай! Ну! Скорей же! И давай вспомним старое время… Помечтаем… Ладно? Кстати, не называй меня Иолантой, милый! Из трех данных мне при крещении имен, оно всегда всеми забывалось… Спросил бы ты у брата, — он, наверное, и не помнит, что за мной оно числится по церковной книге… Ты любил его как символ нашей тогдашней жизни. Но Иоланта умерла вместе с Изольдой. Ведь она была жительницей красивых гор и блестящих городов… Их не стало, и ее нет… А Милена умерла, когда нас сняли с работы в ИНО: ведь это имя было и моей служебной кличкой… Мы больше не разведчики, и Милены тоже нет… Зови меня Марией, как звали девушку, которая работала когда-то в пражском торгпредстве!
Она торопливо захлебывалась словами, задыхалась, кашляла, вытирала рот окровавленным платком и быстро, быстро говорила снова. Я молчал. Мы сидели рядом, и под складками старой юбки я видел острые углы ее колен и неестественные линии бедер, похожих на палки. Заметив мой взгляд, она улыбнулась.
- Узнаешь? Этот костюм я заказала в Париже, у Ворта на улице Мира! — Пугало страшно подмигнуло мне и, сжав обеими руками впалую грудь, сипло рассмеялось. Потом шепотом игриво добавило: — Когда я была графиней Роной Эстергази! Но, что же ты молчишь?
Я сидел, не смея шевельнуться. Боль, первоначально пронзившая меня, постепенно сменилась стыдом — я испытывал жгучий стыд за себя, за свое здоровье, за свое круглое колено, к которому прижималось ее колено, похожее на костлявый кулак. Я сгорал от стыда и не мог говорить. Только смотрел и смотрел на то, что осталось…
Проходили минуты и часы. Я сидел на скамье, опершись на нее обеими руками, чтобы не упасть. Она что-то говорила и много кашляла. Часто и подолгу переводила дыхание, полным ртом хватая воздух, как рыба, вынутая из воды. Я не мог вынести ее взгляда, выражающего, вероятно, любовь: это было выше человеческих сил… Любящее пугало — это страшно.