– Так значит, – вдруг спросил Фьерс, – жизнь тебе нравится?
– Да.
– Ты не хочешь ничего лучшего? Тебе достаточно этого: спать, есть, пить, курить табак и опиум, любить женщин – или там мальчиков?
– Да!
– И вполне искренно ты убежден, что зло и добро – вздор, что нет ни Бога, ни закона?
Торраль язвительно засмеялся.
– Урок катехизиса. Я верю в одного только Бога: в детерминистскую эволюцию. Я верю в добро и зло, как в регламент общественной выгоды, предусмотрительно сочиненный умными против дураков. Я верю даже, что человек состоит из тела и души, причем первое – математически точная величина, а второе – интеграл химических соединений. Чтобы закончить, я прибавлю, что этот катехизис – катехизис цивилизованных – тайна, которую нужно скрывать от недостойной черни и сохранять только для избранных, каков я. Цивилизация должна идти вперед. А профанировать тайны – значит, отбрасывать эволюцию назад, к варварству.
Он выпустил последние клубы дыма из своей папиросы и погасил ее под ногой.
– Я думаю, впрочем, что ты знаешь все это так же, как и я.
Огонь в лампе угасал с маленькими судорогами, которые отбрасывали на стену сарабанду красноватых теней. Фьерс опустил голову. Что он мог ответить? Торраль говорил правду, ничего нельзя было выдвинуть против этой непогрешимой догмы.
Внезапно, среди призраков, осаждавших его мысль, Фьерс увидел Селизетту Сильва – целомудренную, верующую, наивную, счастливую.
– Да! – закричал он внезапно. – Да, я знаю все это! Я выучил твой катехизис еще в школе. И я инстинктивно следовал ему даже раньше, чем изучил. И нет истины кроме него, и все остальное – ложь. Да, черт возьми, я знаю все это. Но дальше? Нет ни Бога, ни закона, ни морали. Нет ничего, кроме права каждого брать свое счастье, где ему заблагорассудится и жить за счет менее сильных. А дальше? Я пользовался им, этим правом, я им злоупотреблял. Я сделал своей любовницей Истину, самую эгоистичную и самую неумолимую из всех: моя ли вина, если теперь я задыхаюсь в ее объятиях? Моя ли вина, если я нашел только усталость и отвращение там, где, по твоим словам, должно бы найти счастье? Не страдать, не чувствовать! Этого мне недостаточно. Я жажду другого. Я не согласен больше жить для того, чтобы есть, пить и распутничать. Я не хочу ее больше, этой Истины, которая не может мне дать ничего другого: я предпочитаю ложь, я предпочитаю ее обман, ее измены и слезы!
– Ты сошел с ума.
– Нет! Я вижу ясно. Истина! Что мне с нею делать? Нечего, трижды нечего. Мне нужно счастье. И вот я видел, как люди живут во лжи, среди вздора религии, морали, чести и добродетели: эти люди были счастливы…
– Счастливы, как каторжники под двойным замком.
– Что из того, если в тюрьме лучше, чем на свободе?
– Попробуй, ты увидишь.
– Не могу. Из тюрьмы бегут, но обратно туда не возвращаются. Я видел Истину, и я не могу больше вернуться ко лжи. Но я жалею о лжи и ненавижу Истину.
– Безумец!
– Истина… Что сделала она с нами, возлюбившими ее больше, чем христиане любят своего Христа? Что она сделала из Роше, Мевиля, меня? Больных и стариков, которых ждет паралич или самоубийство.
– Меня она сделала счастливым.
– Оставь! Беглецом, изгнанником, жизнь которого сломана, как прут, который завтра – опозоренный, осужденный, изгнанный отовсюду – не сможет найти кладбище, где сложить свои кости.
– Возможно. Это ничего не доказывает.
Было совсем темно. Лампа угасла, и только минутные вспышки огня еще танцевали во мраке. Торраль повторил спокойно:
– Это ничего не доказывает. Быть может, я ошибся немного, но это ошибка в вычислениях. Метод решения задачи остается неизменным. Я начну снова.
Он прислушался к бою часов на колокольне.
– Я начну снова. Надо только перестроить заново жизнь. Я уезжаю, прощай. Прежде я повел бы тебя за собой. Мы дезертировали бы вместе, мы оба вышли бы живыми и сильными из развалин, которые будут здесь и которые тебя похоронят под собой. Но ты изменил цивилизации, ты возвращаешься к варварам, и я уезжаю один. Прощай.
Он пошел к двери. Лампа стояла на его дороге, он опрокинул ее ударом ноги.
– Прощай, – сказал он еще раз. Он ушел.
Фьерс, один в темной курильне, слушал, как удалялись его шаги. И в то время, как он прислушивался, далекий гул заставил его содрогнуться. Глухое сотрясение воздуха, которое доносил южный ветер – едва уловимый грохот английских пушек там, на море.
Семнадцатое мая 19… Десять часов вечера. Луны нет. Небо черное, тяжелое от дождевых туч.
Один за другим сайгонские миноносцы спускаются молча по реке, выступая в поход против врага, семь миноносцев. Всеобщая мобилизация арсенала, все средства пущены в ход. Речь идет о том, чтобы отчаянным ударом прорвать блокаду города раньше, чем подойдут войска из Гонконга. Четыре миноносца вооружены правильно, на остальных случайный экипаж, набранный кое-как из команд крейсеров и канонерок. Адмирал д'Орвилье дал им в капитаны своих флаг-офицеров.
Ни одного путевого огня, ни одного сигнала, ничего, что можно было бы заметить. Черные миноносцы скользят, как тени в ночной темноте.
Мостик величиной с чайный столик, обнесенный железной решеткой. Фьерс стоит на нем, его руки сжимают влажный металл. Ниже рулевой склонился над компасом. Направо и налево убегают фосфоресцирующие складки воды. Кругом теплый дождь сечет реку и покрывает ее рябью, мокрая ткань одежды прилипает к плечам. Четырнадцать узлов. Берега быстро бегут мимо, ровные и однообразные. Нужно все внимание, чтобы править в этом извилистом фарватере. Но это дело начальника колонны. Фьерс командует № 412-м, пятым в линии. Ему надо только вести свой миноносец по уже проложенной блестящей борозде.
Обязанность пока легкая. Фьерс по временам показывает рулевому жестами: направо – налево – так, и грезит, далеко уносясь мыслями.
Боже мой, все кончается лучше, чем он надеялся. Сейчас он умрет, а катастрофа произошла вчера утром. Два дня и одна ночь страданий, – это немного. Все кончается лучше, чем он надеялся, случай посылает ему быструю и честную смерть. Нелегко было бы умереть без шума и скандала, так, чтобы Селизетта осталась в стороне, чтоб ни одна капля крови не брызнула на ее белое платье. Нет, нелегко: случайности, даже хорошо обставленные, всегда сохраняют запах самоубийства, а самоубийство жениха… Все кончается хорошо. Жить было невозможно, невозможно никак, невозможно, что бы ни случилось…
Странное место казни, этот капитанский мостик! Он слишком мал даже для половины трупа…
Семь миноносцев: нечем покончить и с одним крейсером, а семафор Святого Иакова сигнализирует об эскадре из трех дивизий. Глиняный горшок против чугуна! Тем лучше, впрочем. Главное, умереть, а такое сражение – это вернее, чем выстрел из револьвера в сердце. Все кончается очень хорошо. Как скучно это плавание без огней, нельзя даже закурить папироску – последнюю папиросу осужденного, одевающегося, чтобы идти на казнь…