— Он пошел, он тоже пошел! Он тоже хочет золота!.. Ах-ха-ха…
Дрожа от возбуждения и терзаясь неизвестностью, я побежал прочь от этого сумасшедшего дома.
Если бы не звезды, я окончательно запутался бы в лесу и, вероятно, заблудился. Но при свете звезд, неярком, рассеянном, все же совершенно отчетливо виднелся на снегу глубокий лыжный след. След был только один, но ясно, что Анни также прошла здесь. Я успокоился, и только сердце непонятно ныло, как при огромной утрате.
Так я прошел около пятнадцати километров. След дважды пересек лесную дорогу, и, несмотря на петли, которые делал лыжник, подымаясь на увалы, несмотря на отклонения от прямой, я все больше и больше убеждался, что преступник уходит к границе и уходит изо всех сил, стараясь выиграть как можно больше времени.
Уже рассветало, когда я обратил внимание на то, что в одном месте лыжный след прерывался и на снегу совершенно четко отпечаталась фигура человека. Обойдя несколько раз вокруг сугроба, хранившего странную форму, я пришел к единственно правильному, как мне показалось, выводу, что с лыжником или лыжницей здесь случилось обыкновенное происшествие. Однако несколько дальше я еще раз наткнулся на такой же отпечаток, лишь несколько больший по размерам. Это слишком частое падение было подозрительным. Я внимательно исследовал снег и нашел револьверный патрон крупного калибра, вероятно кольтовский.
В волнении присел я прямо на снег и отер нотный лоб. Через минуту встал и пошел снова. Дальше была гора, у подножия которой по берегу озера проходила дорога. Скатившись с горы, я затормозил лыжи и, потеряв равновесие, полетел в снег. Забыв даже вытереть кровь с лица, оцарапанного ветвями, и стряхнуть снег, я кинулся к дороге: на ней прямо посередине багровело свежее кровавое пятно. Снег в этом месте был истоптан, словно здесь прошло несколько человек, а от дороги к озеру вела дорожка, похожая на красный шов вышивальщицы. Пройдя по следу до конца, я увидел, что он обрывается у проруби, которую, очевидно, прорубили крестьяне, чтобы поить лошадей.
Может быть, именно в эту минуту я и поседел. Совершенно отчетливо я представил себе, как бандит убил Анни выстрелом, когда она спускалась с горы, не подозревая, что враг притаился в елях, как затем он оттащил труп к озеру и спустил под лед.
Долго простоял я над прорубью, мысленно прощаясь с Анни. Возможно, я плакал. Может быть, просто не думал ни о чем. Я очнулся от резкого холода, поднимавшегося от ног к сердцу. Тогда во мне закипело бешенство, желание бить, душить, топтать негодяя, осмелившегося поднять руку на девушку. Я забыл о старике, одиноко умиравшем в заброшенной избе, забыл о его сумасшествии, его золоте, и во мне осталось только желание во что бы то ни стало догнать того, кто шел впереди.
После сам удивлялся: как это я не разбился во время бешеного бега? Я шел по следу, как собака, ни разу не останавливаясь, не задумываясь, подобно лунатику, скользил с круч, с которых при других обстоятельствах не согласился бы съехать ни за какие блага в мире.
И, наконец, я догнал его!
Я увидел его километра за полтора, при подъеме на одну из гор, и, сам не отдавая себе отчета в том, что делаю, выстрелил, словно приглашал его подождать, чтобы вступить в единоборство. Странное рыцарство! Я видел, как он на минуту остановился пораженный, а затем исчез за гребнем горы. Но я знал, что теперь он от меня не уйдет!
Я догнал его. Когда он увидел меня метрах в ста от себя, вдруг круто свернул с просеки, по которой шел, и бросился в снег. Почти инстинктивно я сделал то же самое, и в ту же минуту над моей головой запели пули.
«Хорошо! — подумал я. — Хорошо! Я не стану тебе отвечать, не стану даром тратить патроны. Я тебя заморожу на месте или уложу, когда ты поднимешься, чтобы идти…» И я удобнее устроился в снегу с твердым решением скорее замерзнуть, чем выпустить его живым.
По-видимому, он понял, что стрелять без хорошо видимой цели, да еще из револьвера, бесполезно. Тогда наступила необыкновенная, до глубины души поразившая меня тишина. Я лежал и удивлялся тому, что делаю, лежал и думал: не сплю ли я, в действительности ли все это происходит?
Вероятно, прошло несколько часов, прежде чем я увидел, что мой противник медленно поднимается из снега, пытаясь незаметно доползти до густой гривы ельника и укрыться за ней. Усмехаясь и дрожа от возбуждения, я поднял ружье и, уловив в просветах елей его фигуру, выстрелил сразу из двух стволов. Короткий, сдержанный стон, более похожий на вздох, был ответом на выстрел.
Осторожно пробрался к противнику. Он лежал ничком, зарывшись головой в снег, и рюкзак, плотно привязанный, мешал ему встать. С брезгливой осторожностью я распустил лямки рюкзака, вырвал из руки и бросил в снег кольт, затем, еще раз оглядев эту долговязую, нескладную и такую знакомую фигуру, перевернул его на спину. Бледное, изможденное, покрытое морщинами преждевременной старости, незнакомое мне лицо. Глаза его были закрыты, и только веки едва заметно вздрагивали да слегка раздувались ноздри. Хотелось раздавить эту гадину, увидеть, как он, подобно жабе, которую переехало колесом, станет корчиться в предсмертных судорогах. Но он вдруг, словно угадав мои мысли, открыл глаза и прошептал спокойно: — Не надо!
…И вот мы сидим при свете костра — двухчасовой день кончился, — сидим оба молчаливые, оба настороженные. Я уже осмотрел его рану, и она оказалась не опасной — он упал не потому, что его сразила моя пуля, а потому, что это была уже вторая рана, первую ему нанесла Анни. Он обессилел и от боли, причиненной моей пулей, потерял сознание.
Постепенно приятная теплота разливается по телу, и я чувствую, как меня одолевает сон, неудержимый, беспощадный. С огромным усилием я отгоняю дремоту и снова вижу чуть прищуренные, печальные и вместе с тем полные ненависти глаза, которые следят за мной из-под полуопущенных ресниц. «Чего он ждет?» — думаю я. Проходит минута, пять, десять, и вот, словно сквозь густой туман, замечаю, как он медленно-медленно начинает подниматься, становясь на четвереньки, как, придерживаясь за ветку ели и судорожно перекосив лицо от боли, выпрямляется и достает откуда-то из-под полушубка финский нож. Холодное желание убить снова овладевает мной, и руки судорожно, до ломоты, сжимают ствол ружья. Но я не делаю ни одного движения, и только злорадная усмешка победителя помимо воли появляется у меня на губах. В ту же минуту он тяжело опускается в снег.
— Трус! — говорю я, открывая глаза. — Гадина!
— Послушай, — говорит он, — отпусти меня.
Это предложение застает меня врасплох. А он продолжает, словно поощренный моим изумлением и молчанием: