— С сердцем, с сердцем у меня плохо, — умолял Стульбицкий санитара, прижимая левую руку к груди. — Хоть глоток пресной воды.
Но санитар лишь мельком, безразлично взглянул на него, собирая тампоны, йод, инструменты. Японцы вышли, и дверь со скрежетом закрылась, прогремел засов, и кругом стало тихо.
— О ужас! — стонал Стульбицкий. — Я не выживу, товарищ Борилка! Что за изверги, что за изверги! Неужели человечество никогда не накажет их?
Вечером им принесли вареного серого риса и по чашечке подсоленной воды. Стульбицкий не прикоснулся к еде и лишь с жадностью выпил воду. Скоро его, однако, вырвало, и он упал в обмороке. Через сутки он умер. Напрасно Борилка стучал в дверь и звал санитара, когда сердце Стульбицкого стало останавливаться, — за дверью слышались лишь ровные, спокойные и размеренные, как удары маятника, шаги часового. Стульбицкий умер поздно вечером, а дверь камеры открылась лишь утром, и только тогда был вынесен покойник.
— Помните, злодеи, вам придется расплачиваться своими головами за его жизнь! — кричал Борилка вслед жандармам, уносившим тело Стульбицкого.
Каждую минуту он ждал нового вызова на допрос и расправу к Кувахара. Он, конечно, не знал, что в мире происходят события, несущие освобождение из таких же карцеров сотням и тысячам таких же, как он, узников. Но он словно был услышан там, на родной, земле; через сутки с небольшим после смерти Стульбицкого на головы преступной японской военщины обрушились удары возмездия на всем протяжении маньчжурской границы.
В ожидании нового допроса Борилка готовился к последнему сражению: у него было рассчитано все для того, чтобы убить Кувахара и этим отомстить за себя и за товарищей. Сделает он это просто: прикинется лояльным, согласится подписать акт и вообще будет соглашаться со всем, что ему предложит Кувахара. И когда ему развяжут руки, он будет знать, что делать: либо вырвет винтовку у жандарма, либо пистолет у самого Кувахара. Первая пуля будет для врага, вторая — для себя. Это легче, чем медленная мучительная смерть в застенке.
И вот гремит засов, дверь со скрежетом открывается, яркий дневной свет из коридора врывается в камеру, «Так. Это на допрос, — четко работает мысль. — В такое время не приносят ни воду, ни рис“. По телу, как электрический ток, пробегает легкая знобящая дрожь, но Борилка усилием воли унимает ее и бодро встает на ноги. Итак, он готов. И хотя ему больно двигать мускулами лица, он отвечает чем — то вроде улыбки на улыбку Хаттори, появившегося в дверях.
— Пожалуйста, собирайтесь, господин Борилка. — приветливо говорит Хаттори.
— Есть собираться. Господин подполковник приглашает?
— Нет, к господину генералу поедете.
«Ого, — подумал Борилка, — если подполковник проломил голову, то уже генерал наверняка печенку отшибет. Но, пожалуй, и с ним можно сыграть трали — вали“.
В голове кружилось, но он старался идти как можно бодрее и веселее. Он ожидал, когда его остановят, чтобы связать руки, но жандармы — один впереди, другой позади — провели его по всему коридору и через прихожую — на улицу. Неподалеку от крыльца стояла санитарная машина, позади нее — грузовик с вооруженными солдатами.
— Вот сюда, — указал Хаттори, показывая на заднюю дверцу санитарной машины.
Дверцу открыл жандарм и подтолкнул к ней Борилку. Сунулся туда боцман — и ахнул: в машине сидели все: Андронникова, Воронков, Брич и Кэбот. Оба американца были пострижены и побриты, худы и измождены до неузнаваемости. Не лучше выглядели Андронникова и Воронков, но они держались бодрее.
— Ну, что, расстреливать везут? — прошепелявил боцман побитыми и завязанными губами, залезая в машину.
— Боже мой, что они с вами сделали?! — кинулась навстречу ему Андронникова, чтобы помочь взобраться в машину. — Вас пытали?
— Ничего, мы еще повоюем, — глухо басил сквозь бинты Борилка. — Ну, живы пока? — он пожал каждому руку. — И даже не биты? Повезло вам. Только, наверно, ненадолго. Э — эх, молодец, Иннокентий Петрович! Как он, не слышно?
— Слышно, слышно, милый Борилка, жив и в безопасности наш Иннокентий, — горячо шепнула ему на ухо Андронникова. При этом глаза ее сверкнули таким веселым, живым и затаенным огоньком, а голос был таким необычным для этой сдержанной девушки, что Борилке не нужно было особых доказательств насчет того, что Андронникова влюблена в отважного разведчика.
В день посещения солдатом Комадзава партизанской базы Грибанов написал письма не только Кувахара и Цуцуми, но и небольшую записку своим друзьям, опасаясь, что в будущем он уже никогда не сможет подать им живую весточку о себе. Записка была передана Воронкову и Андронниковой подпоручиком Хаттори, который довольно часто бывал у них сначала по заданию Кувахара, потом по заданию Гото.
Между прочим, в записке Грибанова было сказано:
«Дорогие друзья! Вынужден был бежать, оставив вас. Иначе мне была бы крышка: Кувахара, стервец, узнал меня и стал принуждать перейти в японскую разведку. В случае отказа обещал вырвать мне язык, выколоть глаза, а потом четвертовать. Такая перспектива будет, вероятно, обещана и вам. Но вы держитесь. Я предупредил Кувахара и самого командующего об их ответственности за вашу судьбу. Сейчас изыскиваю средства подать весточку о нас на Родину. Думаю, что изыщу. На переводчика Хаттори можно положиться, — я имею на этот счет неопровержимые доказательства. Товарищи, с которыми я нахожусь и которые помогают мне, ручаются за него. Держитесь стойко!“
Далее были подчеркнуты слова:
«Только для Нади“.
Ниже шел следующий текст:
«Милая Наденька! Не знаю, доведется ли нам встретиться вновь. Чтобы Вы знали, — пусть, может быть, и не имеет это для Вас существенного значения, — я любил и люблю Вас. Эти слова слишком мало значат, чтобы выразить все, что делается в моей душе. Это чувство очень помогало мне все время и помогает сейчас. Крепись, милая! Я сделаю все, чтобы спасти вас всех. И. Грибанов“
О том, сколько пережил подпоручик Хаттори с того момента, когда получил от Комадзава эту записку и пока передал ее адресатам, слишком долго было бы рассказывать. Он носил записку под стелькой сапога — так посоветовал Комадзава. И ему казалось, что подошва левой ноги горит, а нога почему — то отличается от правой, и Хаттори казалось, что все это замечают и с подозрением всматриваются в его левый сапог. Когда представилась возможность навестить русских пленников, он долго метался в поисках уголка, где бы можно было разуться и достать записку, так как считал опасным снимать сапог в комнате заключенных, боялся вызвать подозрение жандармов. А когда записка, наконец, была вручена по адресу, он почувствовал огромное облегчение. Он убедился в своих способностях не только размышлять, а и действовать!