А они уже ждали его…
…В вестибюле проволокой связали им руки.
— Я без костылей пойду, Яшко. Можно будет, случай чего, о тебя опереться? — обратился к Гордиенко заросший черной щетиной узник на деревянной ноге. Яша с трудом узнал Михаила Бунько.
— Дядь Миш! Милый ты мой!
— Признал! — обрадовался Бунько. — А я думал, меня так изуродовали, что…
У бывшего юнги с «Синопа» сверкнули на глазах слезы, но он сразу же тряхнул лохматой головой и, улыбаясь, скрипнул зубами:
— А я рад, что вместе. Понял?.. Мы им покажем, как надо… Смотри. У меня тоже…
Дядь Миш выпятил грудь — под расстегнутой блузой виднелся кончик матросской тельняшки.
…Их было шестеро.
Впереди — Яша Гордиенко. Бледный, лобастый, широкоскулый, с черными, разлетистыми, как крылья чайки, бровями. В шапке каштановых волос с медным отливом. В матросской тельняшке, припрятанной в камере для этого случая…
Слева бодрился, все время поглядывая на Яшу, горько улыбался одними губами Михаил Бунько. Справа — какой-то парень, кажется шофер, фамилию его Яша не мог припомнить. Сзади — во втором ряду, постаревшие и осунувшиеся знакомые Яше подпольщики.
..За высокими тюремными стенами не видно было закатного солнца, только багровый отсвет ложился на белое облачко в самом зените.
— Видишь, — шепнул, припадая на деревяшку Бунько, боявшийся отстать от спокойно шагавшего Гордиенко. — Как знамя над нами… Алое…
Справа вдруг всхлипнул парень-шофер.
Яша обернулся к нему.
У парня тряслись посиневшие губы. По мертвенно-бледному лицу текли слезы. Тусклые, как у сонной скумбрии, глаза были налиты ужасом.
— Смелее, друг! — кинул ему шепотом Яша. — Смелее, не надо показывать гадам свой страх!
Но парень уже не владел собою. Рыдания прорывались из груди помимо его воли.
— Смело, товарищ! Смело! — храбрил его Яша. — Смело! — крикнул он властно и, подняв чело к алому облаку в зените, решительно, мужественно, радостно:
— Сме-ло, товарищи, в но-гу,
Духом окрепнем в борьбе…
— Прекратить! — закричал начальник конвоя, подскакивая к Яше и потрясая пистолетом перед самым его лицом.
Но Яша не видел и не слышал его. Он только видел алое облако в небе, будто распахнутое знамя. Он только слышал, как рядом подхватил песню Михаил Бунько:
— В царство свободы доро-огу…
И сзади зарокотали голоса:
— Пре-кра-тить! — надрывался начальник конвоя. — Конвой!
Конвойные сперва растерялись, потом бросились к узникам, кулаками, прикладами автоматов, черенками лопат начали избивать связанных, измученных, но страшных в непокорности, страшных в экстазе людей. Но песня, как пламя костра в сосновом бору! Подхваченное ветром, взмывает оно по хвое, по сухим веткам и смолистым сучьям вверх, и могучие кроны великанов неожиданно взрываются неукротимым лесным пожаром. Так Яшина песня, достигнув тюремных окон, вдруг вспыхнула тысячами голосов. Тюрьма рокотала. Теперь уже песню ничто не могло унять.
Не сбавляя шага, Яша оглянулся на окна тюрьмы и снова запел:
— Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой…
Вдруг начальник конвоя выхватил из рук жандарма автомат и, отбежав в сторону, закричал:
— Конвой! Ин латуры! Гай репеде департе![4]
Никто, кроме румынских конвойных, не понял страшного смысла этого крика. Жандармы бросились в стороны. И тотчас ударили автоматные очереди. Одна… вторая… по идущим на казнь… Третьей очереди — по окнам тюрьмы — Яша уже не слышал.
Падая, Яша увидел, как багряное облако вспыхнуло и развернулось огромным полотнищем во все небо…
Падая, Яша слышал, как рокотало вокруг:
Братский союз и свобода —
Вот наш девиз боевой!..
Матрена Демидовна с Ниной переехали с Нежинской на Бебеля. В многоквартирном доме и людном дворе Гордиенки затерялись. Здесь их никто не знал, а может, кто и знал, да виду не подавал, чтобы не навлечь на них беду.
Нина потеряла всякие связи с подпольщиками. Пошла было еще раз в Нерубайское к деду Кужелю, но узнала, что схватила его сигуранца через неделю после ареста Бадаева, и старый шахтер, боясь проговориться во сне о том, что знал, покончил с собой — куском стекла распорол себе живот.
Она ходила по городу, вглядывалась в лица прохожих — может, кто встретится из Яшиных знакомых. Но, странное дело, ни Яшиных, ни Лешиных друзей нигде не было, будто они ушли из города или загримировались, чтобы Нина их не узнала. И в то же время она каждый раз чувствовала их присутствие: то листовки о разгроме немцев под Сталинградом, то сводки Совинформбюро о победах Красной Армии на фронтах расклеят во дворе. Кто-то ночью вывесил плакат:
«Вчера Москва салютовала в честь победы советских войск Брянского, Западного, Центрального, Степного и Воронежского фронтов — ура!»
Из уст в уста передавали: на Втором судоремонтном заводе подпольщики вырезали кабель высокого напряжения и сорвали пуск силовой установки; груженный в порту пароход вышел в море, взорвался и затонул; паровоз столкнулся с мотодрезиной генерального примаря Одессы Пынти; снова был бой катакомбистов с жандармами в районе Усатово… Конечно же, все это делали друзья ее братьев, но Нина никак не могла разыскать их… Иногда они даже подходили к ней на улице, но так неожиданно, что пока Нина соображала, что к чему, их и след простывал.
Как-то она пошла в аптеку за лекарством для мамы. Там нищенка, такая оборванная, такая страшненькая, что и во сне испугаешься, подошла, будто милостыню попросить, а сама в сумку Нине сунула пакетик и торопко вышла на улицу, скрылась в толпе.
— Кто это такая была? — спросила Нина аптекаршу.
— Где, девонька? Никого, кроме тебя, здесь и не было. Привиделось тебе, должно быть.
А дома развернула Нина пакетик, а там — триста немецких марок. Знал, видно, кто-то, что они с мамой голодные сидят.
А то перед октябрьским праздником встретил ее на улице человек совсем незнакомый — лицо землистое, бескровное, будто он год солнца не видал. Костюм на нем хоть и приличный, чистый, но запах от того костюма — сырой, затхлый, ни с чем не сравнимый, ни на что не похожий запах.
— Подержи, — говорит, — кошелку, дочка. Мне в буфет на минутку за сигаретами забежать.
Ждала его, ждала Нина — не приходит. А кошелка тяжелая, килограммов десять, не меньше. Что в той кошелке? Может, краденое? Может, бомба какая? Еще полицаи придерутся, проверят…