Ждала его, ждала Нина — не приходит. А кошелка тяжелая, килограммов десять, не меньше. Что в той кошелке? Может, краденое? Может, бомба какая? Еще полицаи придерутся, проверят…
Так и не дождалась Нина того странного человека. А когда открыла кошелку — вскрикнула от неожиданности: десять банок консервов! И на самом дне — записка:
«С праздником!»
Иногда ей казалось, что Яша жив, что убежал он из тюрьмы и ходит где-то рядом, видит ее, все знает о ней и о маме, только на глаза им являться ему не велено… Вот не может же такого быть! Ведь они с мамой на третий день после расстрела тайком пробрались на то страшное Стрельбищное поле, нашли Яшино тело среди других загубленных и похоронили в приметном месте. Нина, как сейчас видит и как мама развязывала проволоку на окоченевших Яшиных руках (руки хоть после смерти должны быть вольными!), и как она сняла с себя рубашку, чтобы завернуть Яшино тело перед тем, как в яму опустить, — все видит, все помнит. А вот верить не верит в Яшину смерть, верит, что жив он и, может, тот эшелон, что третьего дня, говорят, под откос пошел — его, Яшиных, рук дело…
Однажды летом перегоняли в центральную тюрьму большую колонну арестованных — сто человек, не меньше! Жандармов пеших и конных — пропасть. А народу на тротуарах ту колонну провожало — наверное, весь город сошелся.
Нина все присматривалась — нет ли среди арестованных Яши или Алеши. Нет, братьев не было… И никого из знакомых не было. Только одну девушку среди арестованных Нина признала. Хоть и прошло уже больше года, как она ее видела, хоть и поблекла Лена Бомм, что цветок на морозе, только глаза синими плошками во все личико, а узнала ее Нина. И Лена Нину узнала в толпе, улыбнулась и, будто ношу с плеч скинула: пошла ровнее и тверже.
— Ниночка!
И еще что-то крикнула, да Нина не расслышала — рядом с Леной раздался звонкий юношеский голос:
— Смело, товарищи, в ногу!
Духом окрепнем в борьбе…
Нине показалось, что и голос то был Яшин. И подхватили Яшину песню все, кто был в колонне, и те, кто шли по тротуару, весь город подхватил песню.
— Мол-чать! — надрывались жандармы. Били прикладами заключенных, хлестали плетками тех, кто пел на тротуарах, грозили оружием, но песня ширилась и крепла.
Толпа оттерла Нину от края тротуара. Лена потерялась из виду. Но Нина, спотыкаясь в толпе, толкаясь о чужие спины, бежала за колонной, пока тюремные ворота не поглотили заключенных.
Толпа расходилась медленно, неохотно. Гомон плыл по улицам. Говорили всякое и по-всякому: с издевкой — о румынах, с ненавистью — о сигуранце, с притаенной радостью — о партизанских делах, устало и хмуро — о судьбе арестованных.
— Видала кралю в первом ряду? — спрашивала идущая впереди Нины женщина свою соседку.
— А что? А что?..
— Втюрился, говорят, в нее какой-то локотенент. На офицерские вечера ее водил… Его в Николаев перевели, так он оттуда к ней на мотоцикле прикатывал, с собой звал, жениться обещал. А она его, субчика, ниточкой на палец наматывала, все, что он болтал о части, о солдатских настроениях, о планах, все-все партизанам передавала.
— И правда — краля!
Может, это о Лене?.. Спросить?.. Да они и сами, пожалуй, не знают ни имени, ни фамилии той крали. Наверное, все ж таки о Лене… Вот она какая, Яшина подружка!
…Прошло два года с тех пор, как защитники Одессы оставили город.
Матрена Демидовна часто и подолгу болела, глазами совсем плоха стала. Но к осени начала поправляться.
— Доченька, какой завтра день? — спросила она однажды вечером.
— Воскресенье, мама.
— Нет, не то. Какое завтра число?
— Седьмое ноября. Ой, мамочка! — всплеснула Нина руками. — Завтра же наш праздник!
— А ты помнишь, как перед войной мы ходили на октябрьскую демонстрацию?
— Ну как же! Яша шел в колонне первокурсников морской школы и нес бело-синий флаг, а Лешка с фабрикой — с красным флагом. И мы с тобой шли с его фабрикой, за самим оркестром!
— Давай, доченька, завтра пройдем той же дорогой, по тем же улицам до Куликова поля. То ничего, что не будет ни флагов, ни музыки. Если очень захочешь, увидишь и услышишь…
Утром они дошли до Тираспольской площади и повернули на Преображенскую.
Утро было пасмурное, холодное, настоящее осеннее утро. Несильный ветер гнал поверху хлопья тумана. Солнце изредка показывалось и тотчас скрывалось, и серая пелена тумана скрывала крыши домов и верхушки еще не успевших сбросить листья деревьев. Нина и Матрена Демидовна в ватной кацавейке, стоптанных башмаках, в темном платке и очках, медленно и молча шли вверх по улице. Они не замечали развалин, не слышали чужого говора, не ощущали холода и сырости. Им виделся шумный и яркий поток демонстрантов, празднично одетые люди, флаги и транспаранты, слышался веселый смех, музыка, песни — все, как было здесь три года назад…
На углу Успенской кто-то легко толкнул Нину в плечо:
— Гляди, гляди наверх!
Нина недовольно оглянулась на пожилого мужчину в стареньком пальто и потертой кепке, оторвавшего ее от видений прошлого. Но он, не заметив ее раздражения, весело кивнул ей головой и снова повторил:
— Гляди вверх. Смотри на купол собора.
Порывом ветра разорвало серую пелену тумана, заголубела прогалина чистого неба. Нина вскинула голову вверх и ахнула:
— Ма-ма!
На самом высоком в городе здании, на шпиле Успенского собора, развеваемое ветром, колыхалось огромное красное полотнище[5].
— Что с тобой, Нина? — встревожилась Матрена Демидовна.
— Мама! Смотри, флаг наш, советский флаг над городом!
Матрена Демидовна остановилась, запрокинула голову, то снимала, то снова надевала очки, терла пальцами близорукие глаза:
— Где флаг, доченька? Где?
— На самой вершине собора, к кресту привязанный.
— И на Пушкинской, на церкви — тоже флаг, — сказал тот же пожилой мужчина.
— А вчера наши Киев взяли, сам по радио слышал, — сказал идущий с ним рядом, хотя, конечно, знал, что за эти слова он мог поплатиться жизнью.
Только теперь Нина заметила, что по Преображенской, мимо Успенского собора, увенчанного красным полотнищем советского флага, толпами идут люди, пожимают друг другу руки, смахивают с ресниц слезы… А флаг вольно и величаво полощется в синем небе, над плененным, но непокоренным городом, над вечно свободной степью и вечно борющимся морем.
— Мама! Я не верю, что Яша погиб! Он жив! Это — его работа!
— Кровь людская даром на землю не падает, дочка, — ответила Матрена Демидовна и, вытерев слезы, пошла вперед — прямая, несогбенная, гордая.