Поравнявшись с турком, оба иностранца остановились и старший, непринужденно роя ногой землю, обратился к младшему на скверном турецком языке:
— Есть ли это тот прекрасный двор и тот прекрасный хозяин?
— Э-э… Селям-алейкум! — сладостно запел другой, обращаясь к изумленному хозяину. — Да будет рыба над тобою!
— Алейкум-селям! — ответствовал турок. — Твой голос, о чужеземец, слаще меда, источаемого гуриями, и кушанья, приготовляемого при помощи деревянного гребешка из бараньего жира и сахара, в виде длинных, золотистых волос, которые постоянно растут на голове у европейских женщин!..
Обладатель пестрого носа ответил за спутника грубым басом, но не менее любезно:
— Хотя я не имел чести вкусить, о досточтимый, этого кушанья, запах которого щекочет мои воображаемые ноздри, а моя жена плешива, как суповая миска, тем не менее мы, в общем, польщены, и да удостоится твой язык лучшей участи, чем расточать и прочее…
Обмениваясь подобными любезностями, они, однако, не более чем в полчаса, добрались до сути дела. Узнав, наконец, в чем заключается эта суть, турок заерзал от радости на своем дохлом ковре и снова распустил непокорный живот: европейцы изъявляли желание нанять его караван-сарай, произвести ремонт, платить двадцать пять лир в год и, в знак уважения, дать задаток! Нечего и говорить, что предложение было принято; получив часть денег, турок растроганно прижал к себе единственного друга — чудесно спасшуюся овцу.
На обратном пути в порт, знатные иностранцы (ну, разумеется, это были голландец Ван-Сук и русский прапорщик!) удовлетворенно помалкивали. Все шло великолепно: хозяин постоялого двора обязался приготовить к завтрему помещение для новых хозяев.
В портовом кабаке их ожидали самые нетерпеливые из команды «Парадиза», уже переименованного, по предложению Застрялова, в «Паразит» — Титто Керрозини, Анна Жюри и фотограф-моменталист; француз был не в духе: первое подготовительное плавание покрыло его позором в глазах капитана и штурмана, — дважды он перепутал корму с носом и четырежды претерпел морскую болезнь! В данное время, привалившись к кабацкому столику, он рассматривал на свет негативы, запечатлевшие образ «Паразита» и героического капитана.
— Есть, господа! — торжествующе сообщил прапорщик и обратился к фотографу по-русски: — Дело в шляпе, Андрюшка! Я жить хочю!
— Что ж! можно и жить, — без особой радости ответил моменталист, не отрываясь от работы: он ретушировал черной кисточкой лицо Эмилио Барбанегро, оттеняя роковые черты.
— Время перманентно проходит, — сухо доложил Ван-Сук (ни на минуту он не переставал чувствовать себя деловой совестью коллектива), — время проходит. Итальянец, ты должен скорей допить свое пойло! Торговый дом Сук и Сын не ждет. Француз, ты можешь радоваться: мы с капитаном, учтя твое незнакомство с морским делом, решили перекроить тебя в повара! Фабриций получает повышение.
Честь Анны Жюри была до некоторой степени спасена; лицо его загорелось торжеством.
— Повара? — закудахтал он. — Ко-ко, я согласен! Имейте это в виду!
Керрозини подозрительно скосил глаза, и его худшие опасения не замедлили оправдаться: — француз продолжал:
— У нас будет прекрасный вегетарианский стол! Ко-ко, я никого не ем! Это моя специальность.
Итальянец нервно стиснул свои красивые руки:
— Я муссолинец благородного происхождения! Я буду есть скорей ничего, чем никого! Я — человек-тигр! Я не позволю!
Он со школьной скамьи исповедовал странную философию, делившую все человечество на два лагеря: тигров и быков. Тиграми, согласно этой прикладной науке, могли считаться люди смелые, блистательные и, главным образом, красивые, а быками — полная противоположность тиграм. Разумеется, годы и судьба потрепали бедного Титто, память его полиняла, но своей философии он не изменил; лишь поневоле он несколько раздвинул рамки этой туманной дисциплины, введя в нее два новых разряда — овец и козлов отпущения!
— И что будет делать наш старый повар? Бездельничать? Дорогие товарищи!.. — продолжал итальянец.
— Время проходит, — констатировал вместо ответа Голубая рыба, — возьми деньги, повар, возьми деньги на продовольствие, возьми! — Анна Жюри с легким горловым стоном принял из рук голландца двести франков, семь шиллингов, три чентезима и один пиастр…
Вся компания, ворча, покинула кабак, чтобы поспеть на яхту.
Именинник «Паразит» ждал их в небольшой потайной бухточке верстах в десяти к востоку от Трапезонда. Уже спускаясь с тропинки, они услышали громовую декламацию Корсара:
— О, да! ха-ха-ха! Ты прав, отец! Нет сердца более нежного, чем сердце пирата, и души, более способной к покаянию!
Выждав несколько секунд, заполненных, вероятно, чьим-то неслышным ответом, он продолжал:
— И в дни, когда ржавая кровь на моих руках будет дымиться и взывать ко мщению, ты отпустишь мне грехи, ибо такова обязанность патера, и бог волей-неволей будет вынужден поступить по-твоему, хотя у тебя нет сана!
— Он говорит с поваром, — снисходительно пояснил Голубая рыба, расставшийся в этот день с капитаном позже других.
С яхты их заметили: от левого борта отделилась маленькая моторная шлюпка. Пять минут спустя, в капитанской каюте, за дымящимся грогом, товарищи поздравили друг друга с благополучным начинанием и подняли стаканы за здоровье новорожденной конторы Сук и Сына. Когда первый энтузиазм прошел, Корсар произнес нарочито простой и отрывистый тост: «Выпьем за повара и его животное. Они будут у нас вроде корабельного священника. Гип!»
ГЛАВА ВТОРАЯ о дальнем плавании, о фотографии, о морском разбое и многих других прекрасных вещах
Ночью все звери джунглей живут иной, полной дикой прелести жизнью.
Р. Киплинг. — «Джунгли».
Пятнадцать человек на ящике мертвеца.
Йо-хо-хо и бутылка рому.
Р. Л. Стивенсон. — «Остров сокровищ».
Был ветреный, соленый вечер, когда яхта «Паразит» вышла на первый промысел. На западе кусками застывшего бараньего жира висел закат. Лиловое небо с хвойными перистыми облачками, казалось, отражало море и пену. Скоро сиреневые волны сменились волнами цвета пивной бутылки, а за облаками проступили, с прочностью ржавых гвоздей, темноватые звезды. Низко над морем взошел Марс, большой, медно-красный и зловещий, ибо год наших приключений был годом наибольшего приближения Марса к земле! Титто Керрозини стоял на корме со взором, устремленным на эту планету, покровительствующую войнам, грабежам и фабрикантам. Он томился и, по обыкновению, ощущал в душе пустоту, требующую затычки, — пустоту вроде той, что чувствуют в своем теле старые девы.
— Быть удаче! — подбодрил он себя: — я суеверен, как Муссолини!
За спиной итальянца послышался унылый голос:
— Сын мой, нехорошо быть суеверным. Ведь сила внутри нас!
Это были повар и его животное. Они уже покинули кухню, чтобы привыкнуть к хлопотливой роли миссионера. В камбузе над синими листами капусты и стручками бобов возился теперь Анна Жюри.
Священнослужитель продолжал бубнить:
— Кроме того, помни, что все мы равны перед господом богом и капитаном! Все мы живем в каютах, а не в кубрике! Обрати внимание, чадо, что у нас нет простых матросов, — сегодня сам капитан мыл палубу, а завтра моешь ты, возлюбленный!
Хамелеон ласково подмигнул, но Титто нахмурился:
— Необходима иерархия по личным заслугам! Большому кораблю большое плавание. Я — честолюбец!
Духовенство беспомощно пожевало губами, уныло вздохнуло и удалилось, шаркая войлочными туфлями, на шканцы. Начиналась качка. Титто Керрозини, опасаясь приступа морской болезни, закинул, по рецепту Анны Жюри, голову и широко расставил ноги. Высоко на мачте он увидел чью-то тень: это фотограф-моменталист озирал в подзорную трубу будущее поле битвы. Время от времени тень сползала с мачты, куда-то удалялась и снова вскарабкивалась на свой наблюдательный пост. По капитанскому мостику крупными шагами кружил Корсар. Наконец, он остановился сам и остановил слезавшую тень фотографа:
— Куда? куда, гнилая кишка! Тошните, не сходя с места!
Фотограф засопел, как испорченный граммофон, потом тихо, но твердо ответил:
— Я не хочу тошнить, капитан. Я сползаю посмотреть — сохнут ли мои негативы.
— Что?! — загремел Корсар.
— Негативы, — внятно прошептал специалист, — негативы! — вид на море утром и вид на море вечером, ваше лицо сзади и ваше лицо спереди!
— A-а, ладно… — капитан успокоился, — но помните, что бы ни показалось на горизонте, вы должны кричать.
При мысли о чужом успехе в жизни, Титто Керрозини сжал кулаки. Это усилие не прошло ему даром: бурная душа его подступила к горлу, и бедному итальянцу пришлось трижды перегнуться через борт. Не успел он отдышаться, как тень фотографа крикнула резким фальцетом: