Впрочем, скоро я перестал думать о нем. Марк продолжал тормошить меня. Пришлось представить ему отчет о своих делах, об общих друзьях, о новинках в художественном мире Франции. Мы увлеченно беседовали о Париже, где Марк собирался бросить якорь после женитьбы. Мира, по его словам, мечтала приехать туда с любимым человеком.
Разговор неизменно возвращался к звезде первой величины, ослепительной Мире, словно намагниченная стрелка компаса — к Северному полюсу. А я с удовольствием слушал. Ведь ему так хотелось выговориться. Однако следовало проявить благоразумие, иначе наша прогулка продлится до рассвета.
Мы тронулись в обратный путь. Около гостиницы я еще раз оглянулся. Набережная была пустынной, незнакомец бесследно исчез.
В половине одиннадцатого я с наслаждением забрался в постель и заснул мертвым сном.
Вдруг я вскочил, словно от удара. Сна как не бывало. Сквозь дрему до меня отчетливо донеслась зловещая угроза Марку и Мире Родерих, произнесенная знакомым скрипучим голосом. Что это? Бред? Кошмар? Наваждение?…
Наступило долгожданное завтра — я нанес официальный визит семье Родерихов.
Особняк доктора в конце набережной Баттиани на углу бульвара Текей — это современный дом, богато и изысканно обставленный.
Через ворота с боковым служебным входом попадаешь вовнутрь. Мощеный двор переходит в обширный сад, опоясанный вязами, акациями, буками и каштанами. Вершины их возносятся над каменной стеной ограды. Прямо против входных дверей находятся службы, увитые кирказоном[73] и диким виноградом; они соединяются с главной частью особняка проходом с цветными витражами[74], который ведет к основанию круглой башни, высотой не менее шестидесяти футов. Внутри башни — витая лестница.
В передней части особняка — застекленная галерея, куда выходят задрапированные старинными коврами двери комнат — кабинета доктора Родериха, столовой и гостиных. Шесть фасадных окон этих помещений глядят на набережную Баттиани и на бульвар Текей.
Расположение комнат на втором этаже такое же, как и на первом. Над большой гостиной и столовой — спальни месье и мадам Родерихов; над второй гостиной — комната капитана Харалана; над кабинетом доктора — спальня и ванная мадемуазель Миры.
Я уже знал устройство особняка — Марк в разговоре со мной не упустил ни одной подробности. Он описал мне помещение за помещением, оригинальную лестницу, увенчанную бельведером и круговой террасой, откуда открывается чудесный вид на город и на Дунай. Я даже знал любимые места мадемуазель Миры за столом и в большой гостиной, скамью под каштаном, где она так часто сидела.
К часу пополудни нас с братом приняли в просторной застекленной галерее, сооруженной перед главным корпусом особняка. В центре ее — медная жардиньерка[75] тонкой работы с букетами благоухающих весенних цветов. По углам — тропические деревца: пальмы, драцены, араукарии. На стенах — картины венгерской и голландской живописных школ. Я невольно залюбовался портретом мадемуазель Миры, великолепной работой кисти моего дорогого мальчика.
Доктору Родериху было под пятьдесят. Высокий, стройный, крепкого сложения, с густой седеющей шевелюрой, он оказался цветущим и выглядел значительно моложе своих лет. В этом господине воплотился подлинный мадьярский тип — пламенный взор, благородство облика, гордый вид, несколько смягченный доброй приветливой улыбкой… Его теплая рука сжала мою, и я сразу почувствовал, что передо мной прекрасный человек.
Сорокапятилетняя мадам Родерих оказалась удивительно привлекательной женщиной, стройной, с выразительными темно-голубыми глазами. Ее роскошные волосы чуть тронула седина. В улыбке обнажались сахарные зубы, совершенно молодые.
Марк нарисовал верный портрет. Мадам Родерих действительно производила впечатление замечательной женщины, наделенной добродетелями, счастливой жены и любящей матери. Ее искренность и глубокое добросердечие тронули меня.
А что же мадемуазель Мира? Грациозная девушка подбежала ко мне, сияя улыбкой, распахнув для объятия руки… Мы обнялись безо всяких церемоний, как родные. Марк в эту минуту, похоже, мне позавидовал.
— А мне такого еще не позволялось!
— Потому что вы не мой брат,— шутливо пояснила моя будущая невестка.
Мира оказалась точно такой, какой описал ее брат, какой она предстала на полотне, только что ласкавшем мой взор. Очень молоденькая девушка с очаровательной головкой в ореоле[76] светло-русых тонких волос, приветливая, жизнерадостная, с темно-карими, почти черными глазами — в них сияла душа. Нежно-смуглое лицо светилось, как китайский фарфор. Рот ее был похож на розовый бутон, а белозубая улыбка ослепляла.
Воистину, если о портретах Марка говорили, что в них больше жизненной правды, чем в самих моделях, точно так же можно было сказать, что мадемуазель Мира естественнее самой природы.
Как и ее мать, Мира была в национальном наряде: застегнутая до шеи богато вышитая блузка с длинными рукавами, обшитый сутажом[77] корсаж[78] с металлическими пуговицами, перетянутый узким пояском, сплетенным из золотого шнура, юбка в широкую складку до лодыжек, высокие шнурованные ботиночки из золоченой кожи — наряд, который пришелся бы по вкусу и французской моднице.
Капитан Харалан, разительно похожий на сестру, приветственно протянул мне руку. Он, как и Мира, обращался со мной по-родственному. И, хотя мы познакомились только вчера, я чувствовал к нему дружеское расположение.
Итак, теперь я знал всех членов этого весьма приятного семейства.
Наша дружеская беседа протекала бурно. Перескакивая с одной темы на другую, мы говорили о моем путешествии; о плавании по Дунаю на борту «Доротеи»; о моих делах во Франции; об очаровательном городе Рагзе, с которым я непременно должен ознакомиться во всех подробностях; о великой реке (по ней я просто обязан спуститься хотя бы до Железных Ворот), об этом великолепном Дунае, чьи воды будто вобрали в себя солнечные лучи и сами сияют как солнце; обо всей пленительной Венгрии, такой богатой славным историческим прошлым; о знаменитой пуште, привлекательной для всех любознательных людей в мире, и так далее…
— Мы счастливы видеть вас, месье Видаль,— повторяла Мира Родерих,— ваше путешествие затянулось. Мы начали беспокоиться…
— Виноват, мадемуазель Мира,— соглашался я,— я давно был бы в Рагзе, если бы из Вены уехал на почтовых[79], но вы же первая не простили бы мне пренебрежение к Дунаю…