— Да, этот номер, но, повторяю, Джен здесь нет. Извините. — Щелчок.
Набираю снова. Повторяется бесплодный разговор. Я умоляю, кричу, начинаю грозить. Все бесполезно. «Джен здесь нет и никогда не было».
Со слезами на глазах отхожу от телефона.
Все ясно — о Сэме, о Джен я могу забыть. Они для меня больше не существуют. Вернее, я для них.
Но для Холмера-то я должен существовать! Так что ж он! И мне ничего не остается, как ждать его. Явления Христа народу!
А пока надо жить, «как все американские граждане». Дельный совет дал мне тот тип. Прав он, я ж сам этого хотел.
Что ж, попробую.
Как описать мне эти долгие-долгие месяцы, самые долгие месяцы моей жизни?
И едва ли не самые страшные.
Ох как не хочется их вспоминать (что-то уж очень многое мне вспоминать не хочется).
И сейчас стоят передо мной отрывочные картины, они путаются, смещаются во времени, размываются, я не помню начала событий, их конца. Какие-то черные пятна на и без того темной бетонной стене моей камеры, черные, черные пятна в той темной проклятой жизни…
Вот, например, помню, как растягивал оставшиеся деньги, как перебирался из отеля в отель, из плохого в еще худший, потом в ночлежку, помню, как ел три раза в день, потом два, бывало и один. С обедов перешел на горячие бутерброды — «собачьи сосиски», даже не постыдился отведать похлебки в приюте Армии спасения. И чем я только не занимался.
Грузил какие-то бочки. Шел по окраине — грязь, банановая кожура, банки из-под «пепси» и пива, бумажки — чего тут только не валяется, все стены исписаны, похабные рисунки, даже свастики есть. Бродят полудохлые собаки (дохлые тоже иногда попадаются), пыль, лужи вонючие. Окраина…
Смотрю, грузят бочки в каком-то дворе. И вдруг одна скатилась на ногу парнишке. Тот взвыл, ногой трясет. Товарищи подхватили его, понесли куда-то, а старший, или не знаю, который распоряжался, в досаде — грузить некому. Я шасть к нему, предлагаю свои услуги. Он обрадовался, десятку заработал, а потом сутки выпрямиться не мог.
Другой раз приноровился стекла у машин протирать, видел, как это делают, когда меня самого в машинах возили (неужели это было когда-то?). Подобрал тряпку, подошел к месту, где их собралось, этих машин, с полсотни, хожу, тру. Человека три мне мелочь подкинули, а потом шпана, мальчишки так «подкинули», что еле ноги унес, это, оказывается, их «сектор», их бизнес, я у них хлеб отбиваю.
По пляжу ходил, всякую дрянь собирал, какому-то мелкому «боссику» сдавал, нас много таких было. Вот уж не думал, что доведется утильсырье собирать. Академик Рогачев, светило лингвистики — старьевщик, ударник капиталистического труда!
Становится прохладно. Калифорния Калифорнией, но, оказывается, и здесь зимой дожди, ветры, мой плащ самолет унес в Москву, и нечем согреться.
А что еще унес тот самолет? Мои мечты? Желания? Надежды? Да нет, они-то как раз все были здесь, в сверкающем Голливуде. А вот надежность, заботу обо мне, мою, пусть не безгрешную, но развеселую московскую жизнь, уют родного дома унес.
И нечем согреться…
Как иностранец, я не получаю даже того жалкого пособия, которое получают безработные-аборигены. С одним разговорился. Я не стал представляться. Не в церкви, не в исповедальне. Вышел просто к океану, сижу на траве, смотрю, как белоснежные корабли проплывают на горизонте, огромные, как мечты, и такие же далекие, и ни о чем не думаю. Рядом присаживается такой же оборванец, как я, вынимает из пакета огромный сандвич и жует. Я сглатываю слюну, стараюсь смотреть в другую сторону. Он косит глазом, отламывает кусок и протягивает мне. Хватаю, запихиваю в рот, жую, спешу, пока назад не отнял. Оба молчим. Наконец спрашивает:
— Давно?
— Что давно? — не понимаю.
— На курорте, — смеется, — давно? Без работы?
— Уж несколько месяцев, — отвечаю.
— Э! Не срок, я — третий год.
И он рассказывает мне свою невеселую историю (в таких случаях люди охотно свою жизнь выкладывают, неудача куда крепче сближает, чем удача). Как работал на заводе, как ввели какие-то автоматы и его уволили, как нашел работу в ресторане, а ресторан прогорел. Потом пробавлялся случайными заработками, даже воровал по мелочам (подмигивает неуверенно — вдруг я из полиции, переоделся специально). Сейчас удачная полоса, на какой-то вилле парк расчищают, и он устроился.
— Понимаешь, — рассказывает, — смех. Один большой босс — у него миллион вилл, особняков, домов по всему свету — заболел вдруг. И врачи ему велели сюда, на побережье. Он в этой своей вилле за десять лет владения ни разу не был. Только сторож и какой-то дряхлый камердинер живут. А тут звонок из Нью-Йорка — через неделю приезжает, надолго, чтоб все было в лучшем виде. Камердинера чуть удар не хватил. Он и забыл, как за этой виллой ухаживать, небось пыль ни разу не вытирал, про сад и говорить нечего. Заметался, засуетился, я вовремя под руку подвернулся. Он готов платить. Горбачу с утра до ночи, вот полчаса выбрал в себя прийти, а конца не видно. Слушай, пошли со мной, там и тебе работы хватит. А?
Соглашаюсь с радостью.
Это было лучшее время. Парк большущий, запущен жутко, расчищать и расчищать. Поэтому, когда приехал хозяин, работа продолжалась. Месяца три, всю зиму, мы с этим парнем, единственной доброй душой, которую я встретил здесь, работали как черти. Ну а потом, когда мы превратили его в рай, состоялось изгнание из рая. Что ж, видно, райская жизнь всю жизнь продолжаться не может…
Некоторое время мы с тем парнем действовали в паре, а потом произошло неожиданное.
Сидели мы грустно на нашей лужайке — привыкли к месту. Идут полицейские, двое, обход. Они здесь по всем улицам бродят. И вдруг один вглядывается в моего товарища, достает какую-то фотокарточку, присматривается, советуется со своим коллегой.
Подходят к нам и требуют документы. Мои пренебрежительно возвращают, а посмотрев у моего дружка, внезапно хватают его за руки и защелкивают на них наручники (не так уж, видно, мелко подворовывал парень, раз на него розыск был). И увели. Но никогда потом не мог я забыть его последнего обращенного ко мне взгляда — сколько же в нем было грустного изумления, тоски, упрека…
«Не я, не я, я ни при чем!» — хотелось мне кричать, да слова застряли в горле. Так он и ушел, толкаемый полицейскими, убежденный, что я его предал.
Страшное это дело — несправедливое обвинение в предательстве! А если справедливое — разве легче?
Вот встретился бы я лицом к лицу с Андреем Жуковым, лучшим моим когда-то другом. Как бы я держал перед ним ответ? Что бы сказал? Чем бы оправдался?
Меня охватывает злость — в чем оправдался, за что ответ? За то, что сам свою жизнь искорежил, что трижды дураком оказался? Что страдаю теперь? Нет уж! Это вы, уважаемый товарищ Жуков, ответ держите: почему не остановили вовремя? Почему не перевоспитали? Почему не предостерегли? У нас же так: все за тебя в ответе — родители, школа, комсомол, институт, только ты сам ни за что не отвечаешь. И почему не убил? А еще друг называется! Боец со шпионами и диверсантами! А я кто?