— Скажите, пожалуйста, когда вы видели Налимова в последний раз?
— Завтра была зарплата, сегодня он придет, — от волнения Замира даже запуталась в глагольных временах.
— То есть семнадцатого июля?
— Семнадцатого июля, — подтвердила Юлдашева.
Пенсионер услышал балконный разговор в ночь с шестнадцатого на семнадцатое. Значит, десять-двенадцать часов спустя Налимов был еще в полном здравии.
— И что он делал тогда, — осторожно, как к мотыльку, приближался я к цели.
— Ничего. Зашел. Поздоровался. Сказал: «Как хорошо, что ты одна!». Шкаф открывал, закрывал. Курил, — судя по тону Замиры, последнее явно противоречило секторским порядкам.
— А ничего он вам важного не сказал? Ну, например, что собирается куда-нибудь съездить? Что хочет закончить срочную работу?
— Нет, ничего не сказал. Ушел.
— «До свидания» сказал?
— «До свидания»? Нет, нет. Как же он сказал? А! Он сказал: «Извините, Замира, но я вынужден вас покинуть!».
— И в котором часу это случилось?
— Что случилось? — испугалась вдруг Юлдашева.
— Ушел он в котором часу?
— После перерыва, когда я из чайханы вернулась.
Беседа оживилась, когда прозвучало слово: «рукопись». Какие из них за последнее время привлекли ее внимание? О, конечно же, трактат Маджида аль-Акбари с подшитым к нему циклом философских стихотворений. Вот как — и она убеждена, что стихотворения эти именно философские, а не пейзажные или, предположим, лирические? Да, убеждена, там ни одной конкретной черточки, только общие рассуждения, ну, например, как у Омара Хайяма; другое дело трактат — сплошная география, описания различных горных местностей, и рек, и долин. Это она уловила: ведь в текст-то ей приходилось заглядывать. А рукопись где брала? Разумеется из шкафа, у Акзамова в кабинете, она там всегда лежит.
— Мне рукопись зачем? — продолжала Юлдашева. Неужели сейчас начнет оправдываться? — У меня дома копия есть… Могу показать. Зайдем!
Пока Замира обшаривала ящики пузатого комода, мои глаза мало-помалу привыкли к полумраку, царившему в маленькой комнате с плотно завешанными окнами. Почти машинально я взял с подоконника фотографию в узорчатой пластмассовой рамке. Тяжелые губы, вывороченные веки. Ба, да это Налимов собственной персоной. Юлдашева вдруг резко обернулась.
— Налимов, — выдохнула она, точно признаваясь в стыдном поступке. — Сам подарил. — И тут ее прорвало. — Еще стихи подарил. Посмотрите. Мне не жалко. Достану сейчас. — Она положила на подоконник кипу бумаг, извлеченную из комода, и, выхватив у меня портрет, привычно достала из прорези в картоне квадратик ватмана. — Читайте!
Я прочел:
Юная и стройная красавица,
Ласково печатая свой шаг,
Даже и слепцу в глаза бросается,
А ко мне не бросится никак!
Шелковистых кос каскады пенятся,
Если их распустит на ветру…
Вот она — и никуда не денется,
А не дастся — силой заберу!
За нее пойду в огонь и воду я,
Адский свой характер подавлю
Мыслями, мечтой, богатством, модою
И хорошей солнечной погодою
Радостно я жертвую в угоду ей…
А зачем? Затем, что я люблю!
Ночью — стихи, днем — стихи, в интервалах — собеседования о стихах. Конечно, Торосову на моем месте было бы еще труднее: у него нет фантазии. Но и моей фантазии сейчас хватило только на то, чтобы пожелать этой поэтической реке побыстрее иссякнуть.
Юлдашева смотрела на нас с затаенной насмешкой. Действительно, со стороны мы представляли собой забавную пару: мои сто восемьдесят два сантиметра и его сто пятьдесят или сто шестьдесят — диаграмма падения детективных талантов. Но Замира имела в виду как раз меня.
— С такой большой высоты и ничего не увидели, — сказала она нараспев.
— А что собственно?
— Первые буквы смотрите.
— Юл-да-ше-ва За-ми-ра! — прочел я по слогам. — Вот оно что… Вот оно что! — повторил я, но это относилось уже не к ватману, а к нашей вчерашней находке. — Можем мы попросить у вас рукопись — на недельку, на две… Да, да, с собой.
— Можете попросить, — грустно улыбнулась Замира, словно, открыв нам секрет стихотворения, окончательно отдалилась от Налимова. — Копия. Не страшно…
Маджида Норцов унес к экспертам на второй этаж. А я стал по памяти разбивать текст ночного письма на стихотворные строчки. И у меня получилось:
Восход солнца ранний: 3 часа 20 минут.
Сияет солнце над горами.
Уткнувши взоры в ручеек,
Своими верными шагами
Идет тропинка на восток.
На склонах тонкая береза,
Гнет ива ветви над водой.
Ее немеркнущие слезы
Не угрожают нам бедой.
Возьми, о путник, скромный посох,
Открой глаза и в путь иди!
Твоим бесчисленным вопросам
Мечта ответит впереди.
Ее пути бредут, петляя
Своей тропой — и не своей.
Там ждет тебя арча большая —
Одна средь черных тополей.
Начальные слова складывались — безо всякого остатка — в слова: С у с и н г е н в о т м е с т о. Похоже было, что к пейзажному наброску прилагаются еще и координаты.
— Абу, — сказал я нашему графологу по телефону, — стишки-то оказываются вроде дупла с записочкой…
— Знаю, — самоуверенно ответил Абушка, — а в записочке адресок. Так вот вынужден тебя огорчить, в Тянь-Шане — минимум два Сусингена, известных картографам и неопределенное количество Сусингенов, известных только окрестным жителям. Для ориентировки учти, что «Сусинген» это значит «пропавшая вода». Сусингеном может называться сухое русло или заглохший ключ. Что-нибудь в этом роде.
— Спасибо, Абушка, — сказал я. — Скажи, а пересохший поток поэзии не может называться Сусингеном?
Абуталиев в ответ заговорил о другом.
— И намотай себе на ус: восход солнца в 3.30 — сегодня. Усек? Да, да, сегодня солнце взошло в 3.30. Ты небось изволил спать в этот час. А солнце взошло и осветило… Ну, не сердись, не сердись… Заодно про пепел. Курили у Налимова гурманы. Американские сигареты системы «Уинстон». У нас в продаже они тоже бывают, так что воздержись от смелых выводов. Привет!
Через секунду Норцов принес мне от криминалистов все эти сведения в письменном виде: официальные результаты экспертизы. Еще через минуту в дверях возник старший лейтенант Максудов.
— Опрошено одиннадцать человек. Восемь человек учились с Налимовым вместе все время — с первого курса до последнего. Правильный, говорят, был этот Налимов. На собраниях нужные слова говорил. Критиковал отсталых. Вообще не любил плохие взгляды, обязательно разоблачал… Может, кто отомстил? — прервал Максудов самого себя этим вольным предположением, но мигом вернулся к фактам. — Друзей Налимова никто не видел, на курсе он не дружил. На вечерах всегда говорил: «За мир и дружбу». Изучал английский. Других языков не изучал. Одной женщине говорил: арабский шрифт для меня, как родной. Мой отец, говорил, большой знаток. Последний год никто Налимова не встречал, раньше тоже встречали редко.