У него не было лица! На месте глаз темнели слепые мертвые провалы. Нос был обглодан. И губы — тоже. И там, в зияющем отверстии рта, виднелся обрубок языка… Внезапно обрубок этот шевельнулся. И на мгновение мне почудился как бы слабый стон, какое-то бульканье, хрипенье.
Так он живой? — отшатнулся я. И почувствовал, как под шапкою у меня шевельнулись волосы.
— Нет, — сказал вдруг Карарбах. — Он давно уже мертвый.
— Но он же дышит, слышите? Хрипит…
— Это неважно, — жестко сказал охотник. — Он мертвый. Его нету. И ты не смей его жалеть. Террака жалеть нельзя!
— Господи, что же это такое? — пробормотал я, отворачиваясь, с трудом подавляя чувство дурноты. — Как это произошло? Кто его так? — Я посмотрел на Семена. — Ты? Или старик?
— Ну что ты, — ответил тот, наморщась. — Как ты мог подумать? Тут другое… Когда он повис там, на откосе, то лицо его пришлось как раз вровень с лисьим гнездом. А в эту пору лисы злые, голодные. Ну, и можешь себе представить: в течение пяти дней…
— Они его обгладывали, жрали, — догадался я, — лакомились им живым.
— Вот-вот. Поистине ужасное наказание.
— Но что же с ним делать сейчас? — спросил я, стараясь не глядеть на нарты. — Надо все же доставить в больницу, а?
— Это сделает Карарбах, — сказал Семен. — Он отвезет, мы с ним условились. Ну, а я…
— А ты?
— Уезжаю, дружище. И давай-ка будем прощаться… В город я больше не вернусь. Слишком неуютно тут стало.
— Да, неуютно, — сказал я.
— Есть слух, что сюда идет из Красноярска воинская часть, — проговорил затем Семен, — это верно?
— Точно. Батальон войск МВД. Он будет проводить широкую облаву на бандитов — очищать район.
— Ну вот… Представляешь, что здесь начнется? Станут хватать и виноватых, и правых. Пожалуй, еще и до меня доберутся.
Семен умолк на миг, насупился. И потом, скрипнув зубами:
— Не-ет, хватит. Хочу покоя. Будь они прокляты, эти золотые места!
Мы крепко пожали друг другу руки. И я сказал, продолжая удерживать сухую, твердую его ладонь в своей:
— Кстати, я тоже ведь уезжаю. Получил письмо: вызывают в Москву. Может, что-нибудь переменится…
— Ну, желаю успеха.
— А все-таки жалко мне с тобой расставаться.
— Ничего, — улыбнулся Семен, — дай Бог, еще встретимся… Если ты когда-нибудь захочешь меня найти, приезжай на низовья Енисея. В Туруханск. Там меня знают, там много наших староверов.
Попрощался я затем и со старым охотником. И надолго запомнил его темное, морщинистое, ласково кивающее мне лицо.
И навсегда, навеки запомнился мне облик того, другого — давно уже умершего, но еще продолжающего дышать; облик жуткого оборотня, напрочь лишенного лица.
На этом, в сущности, кончается тема Рыжего Дьявола. По всем законам прозы тут следовало бы поставить точку. Но я ведь пишу произведение автобиографическое, а приключения мои на этом не кончились, отнюдь! Впереди меня ждали успех и признание, а затем — новые, внезапно обрушившиеся невзгоды. И новые скитания.
И сообщить о них я считаю необходимым. Это особенно важно еще и потому, что данная книга завершает большой трехтомный биографический цикл. И я не могу закончить ее, не объяснив, как же так вышло, что я в конце концов расстался с родиной и оказался в Париже.
Прежде чем это случилось, произошло немало всяких событий… И если бы я начал их описывать подробно и красочно, то получилась бы еще одна объемистая книга. И когда-нибудь я, возможно, такую книгу напишу. Однако здесь, сейчас, я постараюсь быть предельно кратким. Ограничусь перечислением основных фактов. И ручаюсь, что много места это не займет.
* * *
Итак, в первых числах ноября я прибыл в Москву и успел как раз к началу совещания. Оно было торжественным, многолюдным. Сюда съехались молодые поэты, прозаики, драматурги изо всех почти советских республик и областей.
Что ж, я мог быть вполне довольным собой! Мало того, что я предстал здесь как делегат Сибири великой страны, занимающей на планете площадь в девять миллионов квадратных километров. Я еще и удостоился похвал. На совещании меня хвалили за самобытность, за чувство природы, за романтизм. Целый ряд столичных газет и журналов запросил у меня стихи… Наконец-то я дождался своего часа и, как принято говорить, „вышел на орбиту".
Кое-кто меня, однако, и поругивал. Некоторые партийные критики упрекали меня в том, что романтизм мой отвлеченный, какой-то безыдейный. Что я вообще сторонюсь серьезных социальных и политических проблем… При сталинском режиме такие упреки могли бы привести к весьма печальным для меня последствиям. Но в 1956 году многое изменилось. Наступил новый период в истории страны. Ведь именно тогда Никита Хрущев выступил с осуждением сталинизма, с разоблачением его ошибок и преступлений. И в кругах творческой интеллигенции, прежде всего, в столичных кругах началась переоценка ценностей… Да и читатели тоже давно уже устали от „идейной литературы".
Ну и, естественно, на этом фоне традиционная, „казенная" критика не только не повредила мне, а, наоборот, помогла. Она еще выше подняла мои акции.
И все-таки критика эта задела меня. Я же, в сущности, никогда не сторонился серьезных проблем! Просто мое отношение к ним было несколько иным — отличным от официального… И однажды в писательском клубе я специально выступил перед большой аудиторией и прочел одно из новых своих стихотворений:
…Прислушайся в ночи: планета дышит.
Ты ощущаешь это? Вправду дышит!
Есть у нее в потемках мирозданья
свои тревоги и свои страданья.
И словно людям, каждое мгновенье
опасные грозят ей столкновенья
И вместе с ней в безвременье кружатся
века и царства, люди и металл.
В сырую землю воины ложатся,
становятся вожди на пьедестал
Давно она, давно служить устала
кладбищем, полем битв и пьедесталом.
Устала от борьбы идей и масс…
Она вздыхает, думая о нас!
— А ты, старик, пессимист! — сказал Юра, двоюродный мой брат и известный московский писатель, — когда мы уединились с ним в клубном буфете. — Стихотворение твое хорошее, крепкое, но какое-то очень уж безнадежное. Ты, что же, не веришь в пресловутую „борьбу идей и масс"?
— Не верю в результат борьбы, — сказал я, — вернее, знаю, что результат будет гибельный, ужасный. Причем для всех! Для любых классов! В этой „идейной борьбе" окончательной победы одержать никто не сможет.
— Ого! Почему же?
— Потому что так уж мир наш устроен. — Я пожал плечами. — Ведь борьба эта идет на протяжении всей писаной истории, по всему лицу планеты. И в самых разных формах и вариантах. И под различными лозунгами. Среди них наиболее распространены такие, как „за справедливость", „за мир"… А ты знаешь, сколько мирных дней было на земле за минувшие пять тысячелетий? Это подсчитано. Так вот, всего лишь двести девяносто два года! Да и тогда творились всяческие несправедливости, процветали и террор и шпионаж… Человечество с незапамятных пор дифференцировалось на расы и веры, классы и кланы, на поработителей и порабощенных, на удачливых и неудачников, на богатых и бедных, — и так это и тянется по сей день. В сущности ведь человеческая натура не меняется. Меняется лишь техника. И в первую очередь, техника военная, истребительная. А в остальном, что ж. Все старые наши беды по-прежнему с нами. И по-прежнему нет в мире ни одной социальной системы, которой все люди были бы довольны, при которой все были бы полностью счастливы… Самая главная наша беда — в нашей разрушительной двойственности. Мы создаем противоречия и страдаем от них. И все больше и больше в них запутываемся. А силы зла между тем растут. И с каждым днем все сложнее и опаснее становится жизнь… И конца всему этому не видно. То есть он виден — конец. Но лучше о нем не думать. Хотя и не думать тоже нельзя.