— Что это? — внезапно остановившись и как будто испугавшись чего-то, спросила девушка.
— Западный край Эрмшира. Первое пристанище для наших гостей.
— В этих коробках…
— Да, доченька. Сюда помещаются те, кого мы привозим. Отъявленные, непримиримые. Вроде известных мне из твоих упоминаний Регента или Филиппа.
— И… Что?
— Они находятся в полном уединении по многу лет. Еда и вода им подаётся так, что они не видят самих подающих. Перед их глазами — лишь море да птицы. Что, подумай, совершается в преступной душе, когда глаза день за днём видят величественную красоту морского заката?
— А по скольку лет?
— Каждый — по-разному. Однажды приходит день, когда гость обращается к приносящим еду… как бы понятнее… иным голосом. Приходит день, когда человеку больше всего на свете нужен человек.
— И что тогда?
— Тогда мы спрашиваем у гостя согласия и переселяем на другой, лесной остров, где шум прибоя не мешает вести беседы. К восточному берегу Эрмшира.
— И гость теперь каждый день видит красоту восхода.
— Именно так.
— Там — тоже коробки?
— Там — уже нет. Отдельно стоящие, из брёвен, домики — кельи. Там гость никого из соседей не видит. Он говорит только кем-то из братьев.
— Но из домика можно сбежать?
— О, нет. То есть возможность имеется, но пока в человеке бодрствуют такие мысли, он не покинет западного берега. Ни за что.
— Кто же знает, какие мысли бодрствуют в человеке?
— Для братьев, проведших здесь жизнь — это открытая книга. Тем более, что, пройдя подобное…
— Подождите, отче! Вы хотите сказать, что некоторые из монахов…
— Разумеется. И не некоторые. Подавляющее большинство братии — это те, кого привезли когда-то сюда как отъявленных, кровавых злодеев. Те, чьи души… как бы выговорить на понятном тебе… излечились.
— Какая странная мысль. Преступника можно не наказывать, а… лечить?
— И можно, и нужно. Ах, если бы иметь возможность рассказать об этом всем тюремщикам на Земле!
— Какой странный закон, отче.
— О чём ты?
— О дальнейшей судьбе… гостя. Отсюда можно бы было сбежать — но только в том случае, если удалось бы сбежать от себя.
— И к тому же, вообрази, что получает здесь человек взамен петли или топора, там, в большом мире!
Они некоторое время шли молча. Затем старик произнёс:
— Если желаешь, завтра можем взять лодку и отправиться к восточному берегу.
— Да, отче. Очень желаю.
Утром следующего дня они уже стояли под старым дуплистым деревом на вершине большого холма. Внизу, на просматриваемых сквозь заросли деревьев полянах, виднелись небольшие бревенчатые домики.
— Ах, как бы хотелось поселиться здесь! — вздохнула Адония и глаза её наполнились слезами. — Устроить возле домика огород. Посадить овощи. Своими руками… Я никогда не видела, как растёт морковка. Только на кухне… И взять сюда мою собачку… И ах, если бы только ещё одно — ту картину, его портрет возле водяной мельницы!
— Но ведь собачку сюда допустить нельзя!
— Почему же?
— Место не то.
— Не понимаю.
— Видишь ли, за много веков здесь устоялось место всеобщего покоя и тишины. Никто, даже самые маленькие птички, не боятся здесь человека. Если ты поднимешь кверху ладонь, на неё тотчас присядет птаха — за крошкой хлеба. Доверительно, просто! А теперь представь, что по здешним полянкам забегает охотничья собака!
Адония, потупившись, молчала. Потом, снова вздохнув, подняла голову и одновременно подняла раскрытую ладонь. Тотчас что-то мелькнуло в воздухе, но, прежде чем на вздрогнувшую ладонь девушки опустилась маленькая пёстрая птичка, рука старика метнулась в карман и бросила на эту ладонь несколько хлебных крошек.
— Ведь это был бы обман, — тихо сказал он девушке, — если бы птица ничего не нашла в протягиваемой руке.
— Да, — выдохнула Адония, заворожённо смотря, как птаха, щекотно вцепившись коготками в её палец, ухватывает крошку маленьким, розовым внутри клювиком.
Через полчаса, когда они спускались по склону, Адония спросила:
— Как долго гость живёт в таком доме? Кто теперь решает, сколько ему здесь оставаться?
— Решает он сам, — ответил, вытирая пот со лба, усталый старик. — Когда на смену удовольствию от покоя и безмятежности приходит неспокойное чувство долга — гость переходит в общее жилище. Там, в центре, на главном острове — обычный, с обычным уставом и правилами, монастырь.
— И… Что дальше?
— Молитвы. Работа.
— Какая работа?
— Возделывать землю. Заготавливать пропитание для привезённых. Строить дома и дорожки. И, знаешь ли… Я говорил с братией. Ты можешь сразу поселиться в келье, в монастыре, и участвовать в общих работах. Здесь никто не воспринимает тебя как женщину.
— А как же меня воспринимают?
— Как страдающего ребёнка.
— Нет, отче. Я бы хотела поселиться не там.
— Где же?
— В серой коробке с окном на закат. И дать обет молчания — на пять, нет, на десять лет.
— Что ж, доченька. Здесь твоя судьба сложится так, как сама того пожелаешь.
— Да. Вот так пожелаю. И ещё попрошу, отче.
— Я слушаю.
— Можно одну стену внутри моей тюрьмы покрыть известью, чтобы была белой?
— Разумеется можно.
— И дать мне жжёного угля побольше.
— Всё сделаем, — пообещал старик, даже не поинтересовавшись, для чего это потребовалось юной гостье.
На следующий день Адония, помещённая внутрь каменного мешка, дождалась, когда люди, устраивавшие её, ушли. Она подошла к лежанке, раскатала толстый, набитый сухими водорослями тюфяк. Разложила обнаружившиеся в нём нехитрые предметы ежедневного обихода. Поставила на столик-полку возле зарешёченного оконца красную глиняную чашку с углем. Взяла из неё крупный, пачкающий пальцы уголь и подошла к выбеленной стене. Высоко подняв руку, вывела крупными буквами:
«Первый пират».
И немного ниже:
«Второй пират».
И ещё ниже:
«Третий пират».
Затем, сдув с белой стены насыпавшуюся чёрную пыльцу, такими же крупными буквами вывела:
«Джаддсон».
А после этого долго стояла. Рука несколько раз приподнимала полусточенный кусок угля, но всякий раз бессильно обвисала. Наконец, порывисто вздохнув, Адония подняла-таки руку и начертала под четырьмя строчками букву «Н». Уголёк, скрипнув, выпал из пальцев. Адония с силой зажмурила окаймлённые багровыми шрамами глаза, растянув рот, оскалила зубы и, всхлипнув, прошептала:
— Прости меня, Николас…