Старик спросил меня, ладим ли мы с мистером Генри и довольны ли мы друг другом. Я ответил ему, разумеется, правду, и сказал, что мы ладим великолепно.
— Да, да, — сказал на это милорд, поглядывая на огонь в камине, — да, да, оно и не может быть иначе, он добрый малый, он очень добрый малый. А слышали вы, мистер Маккеллар, что у меня был еще другой сын? Он был менее дельный, чем его брат, и, быть может, менее нравственный, но я любил его, очень любил. Он умер. Но когда он был жив. мы все гордились им, очень гордились. Если б он не погиб, то из него, наверное, вышел бы удивительный человек, я уверен в этом… и все любили его больше, чем мистера Генри. — Последние слова он сказал, устремив грустный, задумчивый взгляд на пылавший в камине огонь. Затем, помолчав с минуту, он обратился ко мне и с некоторой живостью сказал: — Впрочем, я рад, я чрезвычайно рад, что вы в хороших отношениях с мистером Генри, он вас никогда не обидит.
С этими словами он открыл книгу, которую держал в руках, и это было признаком, что он не желает больше разговаривать.
Но едва ли милорд читал со вниманием и едва ли он понимал, что читал. Мне кажется, что его мысли, равно как и мои, были заняты сражением при Куллодене и смертью мастера Баллантрэ.
После этого разговора с милордом в сердце моем зародилось неприязненное чувство к старику-отцу, любившему недостойного сына больше достойного, и я стал питать даже некоторую злобу на умершего мастера Баллантрэ. Моя привязанность к мистеру Генри была настолько велика, что я сердился на тех, которые его не любили.
Скажу теперь несколько слов о миссис Генри. Быть может, я буду судить ее строже, чем она этого заслуживает, не знаю, пусть читатель решит этот вопрос, когда прочтет эту книгу, но мне кажется, что мое суждение беспристрастно.
Но раньше, чем писать о миссис Генри, я должен упомянуть об одном маленьком эпизоде из моей жизни в доме лорда, благодаря которому я сблизился еще больше с его семьей и сделался его поверенным, а также и поверенным его сына.
Я находился приблизительно с полгода в семействе лорда Деррисдира, когда Джон Поль заболел и слег в постель. По моему мнению, он заболел от пьянства, но те, которые ухаживали за ним, уверяли, что он ничего и в рот не берет, и смотрели на него чуть ли не как на святого, поэтому я, не имея никаких доказательств истины моих предположений, молчал и не говорил о том, что я думал. На третье утро после того, как Джон заболел, мистер Генри вошел ко мне в комнату и, глядя на меня каким-то смущенным взглядом, сказал:
— Маккеллар, не можете ли вы оказать мне маленькую услугу? Видите ли, мы платим одной особе пенсию, и Джон обыкновенно относит эту пенсию той личности, которая получает ее от нас, но так как Джон болен, то я решительно не знаю, кому мне дать это поручение, в случае, если бы вы отказались его исполнить. Дело это семейное, и я могу поручить исполнение его только такому человеку, которому я доверяю. Я снес бы эти деньги сам… но в силу некоторых обстоятельств я не могу это сделать. Макконоки болтун, его я также послать не могу, а между тем у меня есть причина… я не послал бы… ну да, я не желал бы, чтобы об этом узнала моя жена.
Сказав эти слова, он сильно покраснел.
Когда я узнал, что мне поручают отнести пенсию какой-то простой девушке, по имени Джесси Броун, я подумал, что мистер Генри, так сказать, «вознаграждает» ее за свои бывшие грешки, и поэтому, когда мне стало известно, что он расплачивается за грехи другого, я крайне удивился.
Дом, в котором жила Джесси Броун, находился в маленькой отдаленной улице С.-Брайда. Улица эта была довольно пустынная и была населена преимущественно торговцами. Перед самым входом в дом стоял человек с повязанной головой, а неподалеку от дома находилась харчевня, из которой, несмотря на то, что не было еще девяти часов утра, раздавались шум, гам и гиканье пьяных парней.
Никогда в жизни я не видел еще так рано поутру такой противной картины, свидетельствовавшей о пьянстве и разгуле; даже в таком большом городе, как Эдинбург, мне не случалось этого видеть, и я готов был бежать из этой части города, до такой степени мне неприятно было оставаться там.
Комната, в которой жила Джесси, была настолько же грязна и неприветлива, как и вся обстановка, которая ее окружала, и сама она имела такой же грязный и к тому же растрепанный вид.
Она не соглашалась дать мне расписку в получении денег (мистер Генри был чрезвычайно аккуратен и поручил мне потребовать с нее расписку), раньше чем я не согласился выпить вина и чокнуться с ней, и в продолжение всего времени, которое я пробыл там, она держала себя удивительно развязно, корчила из себя то важную барыню, то бойкую, чрезмерно веселую поселянку и ни на минуту не переставала заигрывать и кокетничать со мной. Мне положительно противно было смотреть на нее.
Когда я передал ей деньги, она приняла трагический вид и сказала:
— Ага, это те деньги, которыми желают загладить кровавое преступление! Это деньги крови. О, если бы только мой молодой, веселый барин был жив, все было бы совершенно иначе! Но он убит, он лежит в земле, под холмом. Мой бедный веселый барин!
Повторяя «мой бедный веселый барин», она принялась кричать, и в то время, как она, подняв руки и выворачивая глаза, устремила их в пространство, она производила впечатление актрисы, крайне неестественно исполнявшей свою роль. По всей вероятности, она видела игру какой-нибудь актрисы и теперь подражала ей.
Ее жалобы ничуть не трогали меня, а когда она, взяв в руку расписку, энергичным движением подписала свое имя и, воскликнув: «Вот вам!», швырнула мне ее и затем разразилась площадными ругательствами, я почувствовал к ней прямо-таки отвращение. Слушать, как из уст женщины выходили подобные неженственные слова и как она называла моего патрона Иудой-предателем, который послал меня к ней, было мне до такой степени противно, что я поспешил оставить дом, в котором она жила. В первый раз в жизни я слышал, как мистера Генри назвали Иудой, и я был поражен нахальством этой отвратительной женщины.
Я уж совсем собрался уходить, а она все еще не переставала ругаться, так что я под градом ругательств, словно собака под дождем палочных ударов, вынужден был дойти до того места, где стояла моя лошадь.
Даже тогда, когда я садился уже на лошадь и собирался отправиться в путь, Джесси все еще не могла успокоиться и, высунувшись из окна, посылала мне вслед ругательства, в то время как вышедшие из харчевни торговцы осыпали меня насмешками. Один из них натравил на меня злую, но небольшую собаку, и та укусила меня за ногу.
Это был для меня хороший урок избегать в будущем дурного общества, хотя в том, что я попал в это общество, в этот раз я вовсе не был виноват. Страдая от боли в ноге и в самом дурном расположении духа, я отправился домой.