Многолика сейчас жизнь моего края. Как много в ней появилось нового, интересного! Сколько новых земель освоено! Основательно растревожили покой еще недавно сонной, девственно нетронутой степи. И это тебя, несомненно, радует. И ты уже иными глазами всматриваешься в родные места. С другой высоты видишь горизонты родного Приаралья. Обо всем, однако, так просто не расскажешь. Но об одной такой перемене все же скажу. Повдоль западного побережья моря простиралась безлюдная, безводная степь, плато, прозванное Устюртом. Некогда по Устюрту пролегала караванная дорога, по которой прибрежные аулы рыбаков, снарядив самых выносливых верблюдов, посылали храбрых джигитов за хлебом в Кунград и еще дальше — в Чимбай. В те годы по Устюрту рыскали звери да промышляли вооруженные воры и разбойники. А теперь по всему плато проходит трасса будущего газопровода и в безлюдной еще совсем недавно степи появились поселки, рядом — аулы газовиков. В степь пришла вода, и с нею жизнь. Человек вмешался в извечный распорядок, заведенный на земле, вдохнул в мертвую пустыню какую-никакую жизнь. Радуюсь ли я этому? Безусловно. Кто не станет радоваться рождению ребенка? Разве радость не охватывает тебя, когда люди не разрушают, а созидают? Как не радоваться тому бесспорному сдвигу, что и кочевники, проводившие всю свою жизнь на горбах верблюдов, нынче, как видите, научились строить дома ничуть не хуже, чем оседлый люд?
Сказать по правде, казахи Приаралья, промышлявшие из поколения в поколение рыбой, лепили себе на скорую руку какую-нибудь лачужку, времянку, а то и вовсе землянку. В вопросе собственного жилища жители побережья проявляли просто какое-то царственное равнодушие. Равнодушно отмахивались от упреков, уговоров, мол, наши предки и в землянках жили не хуже других. Да и начальство в те годы, стоило появиться приличному дому среди сплошных мазанок и хибарок, косо, а то и подозрительно смотрело на такую попытку выделиться. Помню, после войны едва один мой среднего достатка родственник огородил свой дом высоким забором и поставил резные ворота, как тут же скорым людским судом дом этот окрестили «аральским кремлем», а самого хозяина чуть было не привлекли к ответственности. Слава богу, сейчас, напротив, ругают, когда строишь небрежно, плохо.
Вообще, не изменив коренным образом сознания людей, немыслимо надеяться внедрить какое-либо новшество. Если что еще не вошло, как закон, непреложно в жизненный уклад аральских казахов, так это озеленение города. Причина тут двоякая: то нет пресной воды, то простого желания. А как было бы хорошо, если бы город, периодически подвергаемый песчаным бурям, превратился в город-сад. И я уверен, недалек тот день! Уже сейчас вода Сырдарьи достигла черты города. В следующем году в каждом доме будет пресная вода, и тогда, надеюсь, мои земляки-аральцы сумеют, проявив усердие, затопить голые, пыльные сейчас улицы зеленью.
— Что это... не Бугун?
— Где?
— Да во-он... те белые дома...
— Да, это Бугун...
В своем путешествии мы с товарищем посетили немало мест. Сойдя с катера, садились на коней, мчались по суше. И пешком сколько дорог исходили, пробиваясь все время сквозь камыши и прибрежные заросли, мучаясь и отбиваясь от комаров и слепней. Можно сказать, что за неделю исходили всю восточную часть Аральского побережья. Устали чертовски. Вижу, товарищ мой почернел, оброс. Начал поговаривать об отдыхе. И вот наконец мы снова сели на катер. Вскоре вышли в открытое море. Волны здесь — тяжкие громады, таящие в себе угрозу. И жуткая зияет там глубина.
Ну вот, слава богу, мой товарищ выходит понемногу из состояния подавленности. Во весь день так ни разу и не зашел он в каюту. Не тянуло его ни к разговорам, ни к еде. Поставив на палубу катера скамейку, он дотемна просидел там, не замечая вокруг никого, молчаливый, задумчивый, окутанный жидковатым дымком папиросы. К востоку простиралось синее-синее море. А по западу, угрюмо нависнув над морем, тянулись, точно неприступная крепость, цепи обрывистых скал. Смутно угадывались очертания гор и пиков, возникая из синеватой, туманной завесы. Должно быть, стоят они так со дня сотворения мира, застыв, замерев в своей тяжелой дреме, далекие, отрешенные, тщательно оберегая недосягаемую для нас тайну. Я покосился на товарища. Интересно, о чем он думает сейчас? Что донимает его? Он не заметил моего взгляда, видать, даже забыл давно потухшую папиросу, не отрываясь, смотрел на насупленные скалы. Был он задумчив и потом на берегу. И с людьми, встретившими нас, перекинулся лишь несколькими скупыми словами. Солнце жгло нещадно. Раскаленный песок обжигал даже через ботинки. Собаки и те молчали, измученные великим пеклом. Лишь мордастый черный пес из крайнего дома, заметив незнакомых, пытался было, по обыкновению, вскинуться, но раздумал, а скорее, настолько его разморило, что сил не было, и он лишь, обнажив зубы, недружелюбно уставился на нас.
Нынешнее, лето выдалось на редкость засушливое. Вся земля Приаралья высохла, почернела. Под безжалостным солнцем такыры всюду растрескались. Мой товарищ, вижу, с болью глядит на страдающую землю. Да, похоже, ему просто нравится изводить, терзать себя собственными думами. Бог знает, какого ответа ждет он на них от этой исхлестанной ветрами и солнцем, замученной земли? А может, он снова ушел в себя, в свои мысли о древней, куда древнее, чем история человечества, земле, стойко переносившей самые страшные катаклизмы и, как само человечество, обновляющейся и дряхлеющей беспрестанно?
Мне, признаться, всего милее именно такие люди, которых неотступно точат какие-то затаенные вечные думы. Их иссеченные тяжелыми складками лица притягательны особой духовной красотой не в пример иным нагловато-холеным лицам, всегда дышащим самодовольством.
Думы, думы... Порой мне кажется, что мы живем слишком беззаботно, словно не осталось уже на этом свете о чем и подумать. Не от этой ли бездумности иной раз с поразительной легкостью мы за одну лишь метельную зиму опустошаем наши кошары? Что греха таить, многие из нас еще очень падки на шумиху, склонны к пустой трескотне. В безудержной суете сколько народу тащится попусту по инерции за великим кочевьем времени.
По-моему, вовсе не о такой жизни мечтает молодежь. Наше будущее не только сытость, нет, я все же верю, что будущее за обществом ищущих и творящих людей. Жизнь пассивная, потребительская, разве может она одинаково всех устроить и удовлетворить? Есть ли смысл вообще стремиться к будущему, волноваться, если сытость — конечная и единственная цель всех наших усилий?
Аральское море не из самых спокойных. Когда плавал по нему, мне не раз пришлось краснеть. Перед выездом из Алма-Аты товарищ мой спросил: «Шторм-то как действует на тебя?» — «Нормально!» — ответил я. «Значит, качку ты хорошо переносишь?» Обычно я излишним самомнением не страдал, но то ли бес меня в тот раз попутал, то ли еще что, но, кале бы там ни было, я, ничуть не смущаясь, лихо ответил: «Боже, за кого ты меня принимаешь? Я ведь старый морской волк!»
Посмотрели бы сейчас на этого «морского волка»! Его мутило и рвало. Бледный, как мертвец, с глубоко запавшими глазами, он беспомощно озирался на ревущее море, всем своим видом словно умолял, вопрошал: «Ну, где же земля? Почему ее не видно? О аллах, когда мы будем на суше?»
Суши вроде не стало, кругом кипело, бесновалось море. Огромные волны вздымались выше нашего катера, не на шутку угрожая подмять его под себя, потопить. Мутными глазами я глядел вокруг, надеясь увидеть за этими косматыми ревущими волнами хоть крохотный клочок земли. Ветер остервенел, выл, волны ревели, не давая опомниться, обрушивались, все чаще окатывая нас соленой водой, угрожая сорвать с палубы. Не знаю, как только не смыло меня, помню, со страха схватился обеими руками за что-то, еле удержался на ногах.
— Эй, морской волк! — раздался вдруг за спиной хохочущий, бодрый голос друга. — Ну как, а?
Смеется еще, дьявол! Возмутился бы, да сил нет. Подошел он ко мне. Встал рядом и стоит как ни в чем не бывало, широко расставив ноги. Ну и стоял бы себе, коль нет сочувствия, так нет же, издевательски хохочет прямо в лицо. Катер наш под ударами волн метался, все в нем скрипело, трещало, казалось, вот-вот развалится, разлетится ко всем чертям, а этот дьявол, обнажив крупные прокуренные зубы, все хохочет, возбужденный, довольный, словно радуется чему-то. У меня нет сил даже сердиться, смотрю на него с нескрываемой завистью.
Насколько я люблю море, настолько ненавижу его, нет, точнее, боюсь его безумства, гнева. Ведь наверняка сам Дуров, не говоря уж о других дрессировщиках, хоть чуточку да волновался, когда подходил ко льву, любимцу, воспитаннику своему. В безумстве своем напоминает море необъезженного строптивого коня под тобой. Норовя сбросить тебя, он всхрапывает, встает на дыбы, шарахается из стороны в сторону, и тогда в глазах твоих плывут черные круги и кажется, будто какие-то гигантские качели круто раскачивают тебя вместе с катером, с кипящим морем, с небом, с плывущими на нем низкими тучами. Катер, мокрый, скользкий, мотаясь на волнах, вырывается из-под ног. Измученный тошнотой и рвотой, валишься и, шатаясь, снова встаешь, и кажется, вот-вот что-то лопнет, оборвется внутри и душа покинет тебя навеки... В минуту бессилия в голову лезут странные мысли: горько жалеешь, что ты не птица, нет у тебя крыльев и не можешь вырваться отсюда, улететь сейчас на сушу. И ты вспоминаешь всех родных, знакомых, которые сейчас, в эти самые минуты, когда ты мучаешься на одичавшем море, беспечно разгуливают по земле, такой устойчивой и надежной. О чем только не передумает человек в трудные минуты жизни...