Насколько я люблю море, настолько ненавижу его, нет, точнее, боюсь его безумства, гнева. Ведь наверняка сам Дуров, не говоря уж о других дрессировщиках, хоть чуточку да волновался, когда подходил ко льву, любимцу, воспитаннику своему. В безумстве своем напоминает море необъезженного строптивого коня под тобой. Норовя сбросить тебя, он всхрапывает, встает на дыбы, шарахается из стороны в сторону, и тогда в глазах твоих плывут черные круги и кажется, будто какие-то гигантские качели круто раскачивают тебя вместе с катером, с кипящим морем, с небом, с плывущими на нем низкими тучами. Катер, мокрый, скользкий, мотаясь на волнах, вырывается из-под ног. Измученный тошнотой и рвотой, валишься и, шатаясь, снова встаешь, и кажется, вот-вот что-то лопнет, оборвется внутри и душа покинет тебя навеки... В минуту бессилия в голову лезут странные мысли: горько жалеешь, что ты не птица, нет у тебя крыльев и не можешь вырваться отсюда, улететь сейчас на сушу. И ты вспоминаешь всех родных, знакомых, которые сейчас, в эти самые минуты, когда ты мучаешься на одичавшем море, беспечно разгуливают по земле, такой устойчивой и надежной. О чем только не передумает человек в трудные минуты жизни...
Вот я вырос у моря, у моря мать меня пеленала и баюкала, я знаю море. Стихия и ее повадки мне знакомы, но все же боюсь, боюсь ее буйства. Даже в самую тихую погоду, когда море добродушно и ласково, я поглядываю на негр со смутной тревогой и опаской, настораживаюсь, как настораживается неопытный еще дрессировщик, приближаясь к мирно возлежащему льву. Зорко слежу всегда за водной гладью, потому, видимо, выйдя в открытое море, я прежде других замечаю малейшие его капризы. Скажем, например, спокойно и ровно дышит море своей могучей грудью, ветра еще нет, но вдруг едва заметная рябь пробегает по его атласной глади. И я настораживаюсь, зная, что за этим капризом могут последовать гнев, буря.
К слову, расскажу об одном случае. В прошлом году я приехал в Аральск вместе с одним режиссером. И, помню, мы с ним однажды рано утром отправились тоже на Барса-Кельмес. Море было тихо и спокойно. Я спустился в каюту, прилег I тут же уснул. Не знаю, сколько прошло времени, но вдруг я проснулся в испуге. Еще не открыв глаза, почувствовал, как беснуется море, и услыхал его могучий рев. Ломило в голове, теснило в груди. Пошатываясь, поднялся на палубу. Полбеды, если ветер дует точно спереди или сзади. Но сейчас он налетал сбоку. Море кипело. Небольшое судно выдерживало удары волн, но вода окатывала палубу, и, ложась попеременно то на один, то на другой бок среди белогривых, ревущих волн, оно, словно побитый пес, вихляло, моталось из стороны в сторону.
Я подошел к режиссеру. Голова кружилась. Но не хотелось перед ним показывать свою слабость. Из последних уж сил бодрился.
— Ну, как дела?
Он молчал. Вижу: и он ничем меня не лучше. Лицо его, рыжеватое, покрытое веснушками, побледнело, стало пепельно-серым. Кончики лихо вскрученных, цвета меди усов, которыми в другое время он мог бы пугать малых детей, сейчас сникли, пообвисли. И все же из последних сил старается держаться молодцом.
— Да-а! — протянул он, затравленно глядя на ревущее море.
— Тебе, наверное, плохо? Может, назад вернемся?
Он не возражал. Так в тот раз мы и не попали с ним на Барса-Кельмес. Вот так иной раз озорует море. И, видать, не каждому по нраву его озорство.
Однажды, притомленные дорогой, мы с другом остановились на ночлег в одинокой рыбачьей лачуге на берегу моря. Старик со старухой одни коротали там свой век. Был у них один-единственный сын, да не вернулся с войны. Но старик говорить об этом не любил. По своей природе сдержанный, он вообще никому не жаловался, не сетовал на судьбу, не делил ни с кем свое горе, лишь изредка, и то, когда бывал на море, оставаясь наедине со своим кормильцем, скупыми старческими слезами облегчал душу. Мы узнали об этом позже, от других людей. А в тот вечер, поев свежей ухи, в лачуге старого рыбака мы думали совсем о другом.
Старик жил бедно. Стены летней лачуги-времянки местами облупились, и там и сям вылезал сухой плетеный камыш. В середине комнаты подмигивала подслеповатая лампа без пузыря. Она сильно чадила, и испуганно мельтешил, трепетал над нею слабый, желтоватый язычок пламени. С улицы через открытую дверь влетела ночная бабочка. Бедняжку некая сила вечно влечет, тянет к огню. Говорят, самец пчелы, едва сходясь на лету со своей парой-подругой, тут же падает замертво, расплачиваясь жизнью за свою страсть. И все же во имя будущего потомства пчела-самец смело идет на свою гибель. Таков заложенный в нем от природы инстинкт. Так повелевает долг. В бабочке тоже есть что-то от этой жертвенности, великого безумия пчел. Она готова опалить себе крылышки, готова принять мгновенную гибель, но любовь к огню в ней так же сильна, как и зов жизни. И этой бедняжке грозила та же участь. Но хозяин лачуги, явно не одобряя ее безрассудного порыва, отогнал ее от огня.
Товарищ мой улыбнулся. Может быть, вспомнил свое далекое теперь детство. А скорее вспомнил огромного роста балагура казака, вспомнил, как тот в ином веке, в ином краю на ночной охоте своими толстыми пальцами пытался аккуратно поймать бабочку, оберегая ее от пламени. Как, однако, удивительно повторяются в жизни схожие ситуации, как созвучны бывают поступки людей, вообще порывы душ, и не преграда для них ни эпоха, ни язык, ни вера.
Тогда в лачуге старого рыбака охватило меня волнение странное, томящее, и я подумал о себе. Подумал я, вот ты прожил последние десять — пятнадцать лет в столице, вдали от родного края, но, видать, все же так и не смог оторваться от своего аула. В какую бы даль ни занесла тебя судьба, а все же хоть какой-нибудь сокровенный уголок родной земли да живет в тебе. Бывает и так: живешь себе в полное удовольствие в своем доме, где все сверкает, блестит, начиная с полировки мебели, подвесок люстры и никеля ванной комнаты. Ты уже сжился со всем этим, комфорт и уют городской жизни держат тебя прочно, и иной жизни ты теперь для себя не представляешь, но, сознайся, иногда в тихие вечерние часы, всецело отдаваясь затягивающему чувству семейного уюта и благополучия, вдруг с удивлением обнаруживаешь, что напала на тебя беспричинно сосущая тоска... тоска по рыбачьему твоему аулу. И в эту минуту словно враз исчез, улетучился весь опыт, весь лоск бывалого горожанина, и дороже всех благ земных тебе сейчас маленькая, пропахшая рыбьим духом лачуга в Приаралье. А сколько таких лачуг в казахской степи! И сколько тружеников на ее просторах, безымянных чабанов, рыбаков и дехкан, чьи сильные мозолистые руки всю жизнь не выпускали черенка лопаты или кетменя.
Утомленные грузом каждодневных тяжких трудов, они лишь вечерами отдыхают. Лица их загорелые, со следами непроходящей усталости. И говорят они голосами тихими, хриплыми. Но в такую минуту стоит прибежать с улицы чернявому карапузу, который, шмыгая носом, забирается на отцовы колени, и тут вы бы видели, как всю усталость вдруг словно рукой снимет и морщинистые лица, сразу смягчаясь, засветятся изнутри от нахлынувшего прилива нежных чувств. Я, собственно, не знаю, кто он, как зовут его, откуда родом. Возможно, он чабан, табунщик, верблюжатник, весь день промаявшийся под палящим зноем со скотом. Возможно, он пахарь, щедро орошающий землю своим потом в извечной надежде и вере, что и ему воздастся. А может, рыбак, до нитки промокший на волнах не всегда ласкового моря. Не знаю. Но, кто бы он ни был, он наш с вами отец. Отец современной, преуспевающей казахской молодежи. Иногда думается: собственно, не из-за таких ли стариков и тянет нас в аул? Вот улетели мы далеко, свили себе и своему потомству гнездо в другом краю, но все равно никто из нас не в силах порвать связь с родной землей, навек срослись с нею пуповины. Да-а, она, земля твоих предков, и твоя колыбель. И не то что человек, даже деревце, некогда распустившееся в родной почве под открытым небом, навсегда, наверное, запомнит и сияние неба, и вольные забавы ветерка, покойно и безмятежно расцветая ныне в кадке нарядной оранжереи.
Признаться, такие вот невеселые мысли посещают порою меня в минуты слабости и тоски по родному краю.
По существу, эта тоска и связывает меня накрепко с Аралом. Иначе что же еще... Родился ты уже при Советской власти. Учился в советской школе. Был октябренком, потом пионером. Воспитывался в комсомоле. Жизнь предков, прошедшая на горбах верблюдов, тебе разве что во сне могла присниться.
И все же порой ох как нахлынет на тебя тихая радость, когда думаешь о том, что, как бы ни старалась безжалостная эпоха унифицировать, постричь всех нас под одну гребенку, обряжая то в одинаковые, заглаженные, в обтяжку брюки, то, опять-таки в угоду моде, скрывая наши лица буйной растительностью или под роговыми очками с дымчатыми стеклами, все же вопреки и наперекор этому катку, что зовется веянием времени и на самые невероятные лады утюжит твою податливую оболочку, в жилах твоих по-прежнему течет все та же кровь твоих предков. Да, предков!